Приглашаем посетить сайт

Русский язык (rus-yaz.niv.ru)

О Мандельштаме, Эренбурге и других. Мое последнее пребывание в Париже

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Волошин М. А., год: 1932
Категория:Воспоминания/мемуары
Связанные авторы:Мандельштам О. Э. (О ком идёт речь)

О МАНДЕЛЬШТАМЕ, ЭРЕНБУРГЕ И ДРУГИХ.

МОЕ ПОСЛЕДНЕЕ ПРЕБЫВАНИЕ В ПАРИЖЕ

{Запись от 16/IV.} Возвращаясь мысленно к той осени 1919 г., я вспоминаю, что у нас зимовали Мандельштам, Эренбург и Майя. Майя была с матерью. Мать - трогательная маленькая старушка-француженка. Среди зимы Майя узнала, что ее муж - Сережа Кудашев - умер в армии на Кавказе от тифа1. Она за этими сведениями ездила в Феодосию, вернулась в многодневных слезах. С этой же эпохи нашла себе в городе урок у полковника Ревы - очень распространенная фамилия, но кот(орая) в Крыму произносится иначе: с ударением на первый слог: Ревва. Такие были в Судаке в год переполненных подвалов2. Хотя этот урок относился скорее к весенним месяцам 1920 года.

Осенью 1919 года приезжала в Коктебель большая компания из Бусалака3. Среди которой была Маруся Заболоцкая4. Она была маленькая, стриженная после тифа, только что перенесенного, и производила впечатление больной "вертуном" овцы. Ее Котя Астафьев внес в дом на руках. Когда я спросил Асю Цветаеву5: "А кто это?", она мне ответила полунебрежно: "Так - акушерка какая-то, подруга Ольги Васильевны". По странной случайности, устраивая ночлег для гостей, я проводил ее и Ольгу Николаевну прямо в свой кабинет над мастерской.

Позже при разговоре, когда я ее спрашивал о первом ее впечатлении Коктебеля и меня, она мне призналась, что видела меня таким, как обо мне говорили, - без штанов, в длинном хитоне и венке из цветов. Впервые она услыхала обо мне, когда меня ругали при белых как защитника Маркса. Но не отнеслась к этим осуждениям с доверием.

Майя всю осень 1919 года бурно влюблена в Эренбурга, топилась, травилась и т. д. Весь ритуал Майиной влюбленности. Она ездила в конце лета в Бусалак и со всеми уже там перезнакомилась. Увлекалась Вальком (Паничем)6. И говорила мне со страстью: "Сперва все шло нормально - ее до 4-х лет одевали в мужской костюм, но после, когда ее одели в женское платье, - для нее началась трагедия". Как у Крафт-Эбинга7 в истории венгерск<их> врачей.

Это была моя первая встреча с Марусей. После я с ней встретился опять уже будучи больным в санатории в 1921 году. Я помню, спускался по лестнице, очень высокой и длинной, на костылях, а она в то время проходила по набережной: шла из Камышей8.

После я ее встретил опять на той набережной всю в слезах - оказывается, в этот день убили ее любимую собаку Марсика. И, очевидно, съели. Она только что узнала об этом... Она мне тогда же говорила о Зелинских. Об Иосифе Викторовиче - отце Валька, который в те дни лежал больной в Феодосии, в доме Экк, и просила навестить его.

{Запись от 18/IV.} Вспоминаю зиму 1919--1920 гг. Воспомин<ания> о Мандельштаме9. Я не был в России, когда он приехал в Коктебель. Я был в Париже и помню мамино письмо: "Сейчас в твоей комнате живет молодой поэт Мандельштам. Ты его когда-то встречал в Петербурге"10 Помню эту встречу - это было у сестры Зинаид<ы> Венгеровой - Изабеллы Афанасьевны (певицы)11. Там было нечто вроде именинного приема - торты, пироги, люди в жакетах и смокингах. Сопровождая свою мать - толстую немолодую еврейку, там был мальчик с темными, сдвинутыми на переносицу глазами, с надменно откинутой головой, в черной курточке частной гимназии - вроде Поливановской - кажется, Тенишевский12.

Он держал себя очень независимо, чувствовалось много застенчивости. "Вот растет будущий Брюсов", - формулировал я кому-то (Лиле?) свое впечатление. Он читал тогда свои стихи.

13.

После, в России, Иос<иф> Мандельштам снова появился на моем горизонте. У мамы к нему была необъяснимая сердечная слабость. Она его всегда дразнила, называла M<ademoise>lle Zizi14.

М<андельштам> был часто невыразимо комичен: у мамы оставался куриозный умывальник в стиле эсмарховой кружки с короткой резиночкой и заворачивающимся краником. Прислуга явно конфузилась. Помню, Домна (молодая болгарка) на вопрос мамы: "Что ты?" - закрывая рот платком, ответила: "...точно маленький мальчик". М<андельштам> приблизительно так же реагировал на этот умывальник, который стоял в его комнате, и просил не раз у мамы позволения обменять этот аптечный умывальник. Над ним после сжалилась Юля Оболенская15, отдала ему свой, а сама взяла его. А когда Мандельштам приходил в гости, то всегда втыкал в кран цветок, изображавший фиговый листок.

В эту зиму М<андельшта>м был влюблен в Майю. Однажды он просидел у нее в комнате довольно долго за полночь. Был настойчив. Не хотел уходить. Майя мне говорила: "Ты знаешь, он ужасно смешной и неожиданный. Когда я ему сказала, что я хочу спать и буду сейчас ложиться, он заявил, что теперь он не уйдет: "Вы меня скомпрометировали. Теперь за полночь. Я у Вас просидел подряд 8 часов. Все думают про нас... Я рискую потерять репутацию мужчины".

Крым в эту зиму был под властью белых.

Однажды М<андельштам> вошел ко мне очень взволнованный.

"Макс Алекс<андрович>, сейчас за мной пришел какой-то казацкий есаул и хочет меня арестовать. Пойдемте со мной. Я боюсь исчезнуть неизвестно куда. Вы знаете, как белые относятся к евреям".

Мы с ним пошли на дачу Харламова, где он занимал комнату вместе с братом. У них сидел, действительно, пьяный казацкий есаул в страшной кавказской папахе и, поводя мутными глазами, говорил: "Так что я нахожу, что у Вас бумаги не в порядке, - и я Вас арестую". Этот есаул откуда-то свалился в деревню Коктебель и пил безвыходно несколько дней, а потом, спохватившись, нашелся: "Есть ли у Вас в Коктебеле жиды?" Крестьяне очень предупредительно ответили: "Как же - двое есть - у моря живут всю зиму - братья Мандельштамы".

Есаул тотчас же отправился к ним делать обыск. Он сидел посреди комнаты, икал во все стороны и рассматривал книги, случайно попавшие к нему в руки.

"А это Евангелие, моя любимая книга - я никогда с ним не расстаюсь", - говорил Мандельштам взволнованным голосом и вдруг вспомнил о моем присутствии и поспешил меня представить есаулу: "А это Волошин - местный дачевладелец. Знаете что? Арестуйте лучше его, чем меня". Это он говорил в полном забвении чувств.

На есаула это подействовало, и он сказал: "Хорошо. Я Вас арестую, если М<андельшта>м завтра не явится в Феодосию в 10 ч<асов> утра".

Учреждение, куда должны были явиться братья Мандельштам (не помню, как оно называлось), было учреждение, которым заведовал полк(овник) Цыгальский - поэт и поклонник М<анделынта>-ма16.

Сам Осип Эм <ильевич> находился в таком забвении чувств, что, вернувшие* к нам в дом, обнаружил у себя в руке ключ от Майиной комнаты, который бессознательно зажал у себя в руке.

Он уезжал вместе с Эренбургом в Батум. Ему эту поездку устраивал милейший Александр Алек-сан<дрович>, порт(овый) начальник.

В конце лета О<сип> Э(мильевич) обратился ко мне с просьбой:

"Мак<с> Алек(сандрович), наверно, у Вас в библиотеке найдется итальянский текст Данта. Одолжите мне, пожалуйста".

Я пошел наверх, в кабинет, искать. А он между тем говорил Наташе Верховецкой17: "Ну, <не удивлюсь), если Макс Александрович) будет теперь долго искать своего Данта - я сам его года три назад завез в Петербург и там позабыл".--"Но как же вы его теперь просите?" - "Но ведь хорошая библиотека не может быть без Divina Comedia в оригинале - я думаю, что М. А. за эти годы успел выписать новый экземпляр".

"Осип Эмильевич, я думаю, что не Вам у меня, а мне у Вас надо просить Данта, Вам я дал свой экземпляр - года 3 назад".

У Мандельштама была с собою его книжка "Камень" в единственном экземпляре - (в то время) к(ак) ему было необходимо много экземпляров, чтобы расплачиваться за ночлег, обеды и всякие любезности.

У меня стоял в библиотеке один экземпляр "Камня", подаренный им маме с нежной и дружеской надписью.

Я боялся за его судьбу и как-то заметил, что его на полке больше нет. Обыскал соседние полки, убедился в том, что он похищен. Тогда я призвал на допрос Майю - и она созналась, что Мандельштам, взяв со стола у нее экземпляр) "Камня", объявил ей, что он его ей больше не вернет. Я тогда написал письмо Новинскому, где его просил не выпускать М<андельштам>а из Феодосии, пока он не вернет мне экземпляра "Камня", похищенного из моей библиотеки. Случилось, что Новинский получил это письмо за завтраком и М<андельшта>м, завтракавший с ним вместе, прочел его. Искренно возмутился и был по-своему прав: похитил со стола у Майи книжку не он, а Эренбург.

А он, увидевши, что я принимаю энергичные меры, написал мне ругательное письмо18. Письмо было пересыпано самой отборной руганью, и, чего он ожидал еще меньше, я, на первом же чтении стихов, что я устраивал постоянно в мастерской, сказал слушателям:

"А вот если кто из Вас потеряет или иначе утратит какую-нибудь книжку, взятую из моей библиотеки, то рекомендую Вам, вместо того чтобы извиниться, писать мне ругательное письмо". И, как образец стиля, прочел им письмо М<андельшта>ма.

Через несколько дней М<андельшта>м, в момент о<т>хода парохода, был арестован и посажен в тюрьму.

Он обезумел от ужаса, как тогда, при инциденте с есаулом, и, будучи введенным в тюрьму, робким шепотом спросил у офицера: "А что, невинных иногда отпускают?"

{Запись от 19/IV.} Тогда все друзья М<андельштама> стали меня уговаривать, что я должен за него заступиться. Раньше я мог делать или не делать. Это было в моей воле. А теперь (после того как он мне написал ругательное письмо), я обязан ему помочь. Напрасно я им доказывал, что сейчас я не могу ехать в Феодосию, т. к. у меня болит рука и я никого из влиятельных лиц в Добр<овольческой> армии не знаю.

В конце концов было решено: я напишу под диктовку письмо начальнику контрразведки, которого я в глаза не видел ("но он твое имя знает..."), и только подпишусь. Я продиктовал такое письмо:

"М<илостивый> г<осударь>! До моего слуха дошло, что на днях арестован подведомственными Вам чинами - поэт Иос<иф> Мандельштам. Т<ак> к<ак> Вы, по должности, Вами занимаемой, не обязаны знать русской поэзии и вовсе не слыхали имени поэта Мандельштама и его заслуг в области русской лирики, то считаю своим долгом предупредить Вас, что он занимает в русской поэзии очень к<р>упное и славное место19. Кроме того, он человек крайне панический и, в случае, если под влиянием перепуга, способен на всякие безумства. И, в конце концов, если что-нибудь с ним случится, - Вы перед русской читающей публикой будете ответственны за его судьбу. Сколько верны дошедшие до меня слухи - я не знаю. Мне говорили, что Мандельштам обвиняется в службе у большевиков. В этом отношении я могу Вас успокоить вполне. М<андельш>там ни к какой службе вообще не способен, а также <и к> политическим убеждениям: этим он никогда в жизни не страдал".

Нач<альник> к<онтр>разведки, получив карточку: "Княгиня Кудашева", принял Майю очень любезно, прочитал письмо про себя, восклицая: "А кто же такое Волошин? Почему же он мне так пишет?" - "Поэт... Он со всеми так разговаривает..." - отвечала Майя высоким и наивным голоском. Письмо нарочно было написано в таком духе: оно было корректно, но на самом лезвии. Оно звучало, как личное оскорбление, и поэтому запоминалось. Это был обычный тон моих отношений с Добровольческой армией. Нач<альник> к<онтр>разведки очень недовольным жестом сложил бумагу и сунул в боковой карман. И на другой день велел отпустить Мандельштама.

М<андельш>там и Эр<ен>бург уехали одновременно. Вскоре я получил от одного поэта и издателя - Абрамова несколько номеров художественного журнала "Творчество"20"Vulgata". "Вульгатой", как известно, называется латинский перевод Библии, сделанный св<ятым> Иеронимом и принятый в католической церкви. Я долго вчитывался в статью М<андельш>тама и не мог понять ее заглавия, как оно понималось ему, пока не прочел заключительных слов статьи: "Довольно нам библии на латинском языке, дайте нам, наконец, Вульгату". Он как филолог просто перевел заглавие, а как историк никогда не встречался с этим термином и не подозревал о том легком "искривлении" смысла, кот<орое> лежит в этом имени. Я написал Абрамову: "Нельзя Вам как редактору допускать такие вопиющие ошибки: нельзя, чтобы наши невежественные поэты помещали у Вас заглавием статей такие имена, смысл которых им самим неясен. За это ответственны Вы как редактор". Случилось, что с М<андельш>тамом я встретился только в 1924 году в Москве, когда я ездил в Москву и был у редактора "Красной нови" Воровского21. Мы встретились не в кабинете, а в коридоре.

М<андельштам> встретил меня радостно и, видимо, "все простил" из того, что между нами было: и зачитанного у меня Данта, и спасение из-под ареста. Он это все мне высказал, но прибавил: "Но нельзя же, Максимилиан Александрович, так нарушать интересы корпорации. Ведь все-таки наши интересы - поэтов, равно действенны, а редакторы - наши враги. Нельзя же было Абрамову выдавать меня в случае "Vulgata". Ведь эти подробности только Вы знаете. А публика и не заметит".

{Запись от 20/IV.} Здесь уместно вспомнить кое-что об Эренбурге.

Наше первое знакомство началось при второй встрече в Париже. Первая встреча была неудачна во всех отношениях. Я не помню, в каком году это было: мне швейцар подал завернутую в бумагу книгу стихов22. Принесла сестра автора. Я развернул и обратил внимание на то, что обложка книги была напечатана вверх ногами. Это была случайность, но я принял за оригинальничанье и соответственно этому осудил. Куриозно, что это отразилось и с обратной стороны. Сестра писала (или рассказывала) поэту, считая меня со своей стороны кривляющимся, что когда я вышел к ней, то у меня в руках была книга Ильи, и, когда я цитировал его стихи, - то нарочито читал книгу вверх ногами. Я ей ничего не сказал об этой особенности этого экземпляра. Это в обоих нас возбудило взаимную антипатию. У меня это сказалось в отношении моем к стихам. Я дал о книжке довольно резко отрицательный отзыв. А этот отзыв был одинокий: русская критика встретила первую книгу Эр<енбурга> благосклонно, <что> сперва вызвало его обиду на меня и враждебность при первой встрече, а потом, при второй, послужило поводом к дружбе, т. к. он сам стал относиться к своей книге очень отрицательно и мой отзыв о ней стал для него образцом критического прозрения.

Когда я впервые пришел к Эр<енбургу> на Rue Campagne 1,8, в этот хорошо знакомый дом, теперь превращенный в гараж, - он там занимал мастерскую. Меня встретили 2 дамы. Одна была Катя (Ек<атерина> Оттовна) - его жена23, другая - Мар<ия> Мих<айловна> - в то время жена его кузена, тоже Эренбурга, Ильи Лазаревича, потом расстрелянного белыми в гражд<анскую> войну. Меня поразило своеобразие их лиц, и показались схожи: обе брюнетки с восточными чертами, черными глазами, острота в лице. Катю я очень запомнил тогда на костюмированном вечере. Она была в мужском - маркизом. Эренб<ург> был неряшлив - с длинными прямыми патлами. "Человек, которым только что вымыли очень грязную мастерскую" - я так сформулировал тогда свое впечатление24. А обе женщины, с которыми он был, были хорошенькие, острые и очень чистенькие.

Помню, мне тогда же очень понравилась книжка стихов, посвященная) Кате, "Детское". Илья же только что выпустил книгу "Я живу"25, которая обладала недостатками первой книги и мне не понравилась. У меня был период очень большой строгости и стремления к простоте.

Илья был накануне большого упрощения в своей поэзии. Он был под влиянием Жамма и переводил его26. Был на волосок от перехода в христианство. А в его стихах мне больше всего не нравился эстетизм, котор<ый> я считал гумилевщиной (и ошибался), и некая литературная религиозность.

{Запись от 21/IV.} Второй раз мы встретились с Ильей Эр<енбургом> во время войны. В январе 1915 года я приехал в Париж прямо из Базеля. Антропософская нейтральность мне казалась тягостной и скучной, и я с радостью окунулся в партийную и одностороннюю несправедливость Парижа, страстно, без разбора и без справедливости ненавидевшего немцев, кот<орых> тогда называли не иначе как "бошами" - полупрезрительная траншейная кличка, которую, кажется, во всей Франции только в траншеях и не употребляли27.

Поэтому большой радостью для меня были беседы с Алек<сандрой> Василь<евной> Гольстейн28. Которая, как всегда, оставалась страстной партийкой и говорила: "Если бы Христос или Будда (она была буддистка) позволили себе при мне проповедовать свои нейтральные идеи, я им, конечно, не подала бы руки". В первый же вечер я пошел искать Илью Эр<енбурга> в "Ротонду" - но его там не было: он изменил привычкам - и я нашел его в Cafe du Dome. Мы много говорили и в разговоре о войне очень друг друга понимали. Началось наше сближение. Я тогда остановился у Бальмонта, Passy 60 Rue de Tour {Улица Башни (франц.).<альмонтом>. Потом работа в Национальной библиотеке. Иногда с утра оба садились за стихи на темы, которые сами себе задавали. И работа над стихом длилась часто изо дня в день неделями, не иссякая. В этих состязаниях мы ободряли, поддерживали друг друга. Часто получались неожиданные эффекты: я как будто задавался задачей - разрешить ее так, как ее должен был разрешить Б<альмонт>, а Б<альмонт> разрешал ее в моем стиле. И все это совершенно бессознательно. В разговорах же я старался всегда сообщить Б(альмонту) что-нибудь ему совершенно неизвестное. Это, при громадной и разносторонней начитанности Б<альмонта>, было трудно, но почти всегда удавалось. И он сам говорил: "Я люблю разговаривать с Максом, потому что в разговоре с ним всегда что-нибудь да узнаешь совершенно новое". Дамами нашими и судьями стихов были всегда Нюша и Ел. К. Григорович29. Нюша - молчаливая, тихая, музыкальная, Е. Григорович - страстная, порывистая, угловатая.

На втором плане нашей жизни стояла Елена Цветковская30. Тоже молчаливая, тоже всегда танцующая перед зеркалом, тоже: "таких барышен<ь> в древней Греции называли сфинксами".

Потом на моем горизонте появляется Борис Савинков31. Сначала он мне резко не понравился. Но стоило нам раз с ним побеседовать - и это чувство сразу сменилось резко противоположным: я к нему почувствовал неудержимую симпатию. Помню, это было, когда он пригласил нас с Бальмонтом вместе с ним пообедать. Это было чуть в стороне <от> Больших бульваров, в ресторане, где обедали журналисты. Он рассказывал нам из своей жизни. Расказывал он превосходно: у него была манера одной интонацией, звуками голоса передавать человека. Это придавало редкую живость всем его повестям и давало его рассказам ту прелесть, живость, юмор, которых совсем нет в записанных его "Воспоминаниях". Помню, в то время, как мы входили в ресторан, мы заметили на вечернем небе, в стороне, военный аэроплан и даже говорили о том: не немецкий ли он. А приехавши в Passy, узнали, что только что было нападение немецких махов именно на Пасси. И что большая бомба упала по ту сторону реки в Гренелль, в сквере, где всегда играет масса людей. Но бомбы иногда культурнее, и гуманнее, чем люди: бомба упала среди играющих, никого не задела и не разорвалась. Я тогда это очень запомнил. Как первое знакомство с Савинковым. Потом мы виделись с ним часто уже без Бальмонта - всю следующую зиму.

Илья Эр<енбу>рг в то время переживал тяжелую эпоху: он расходился с женой Катей, которую очень любил. Он мне ничего не рассказывал, но я постепенно понял это de visu {своими глазами (франц.).}. Он, зная наше взаимное дружелюбие, повел меня в отель к больному еще Тихону С<орокину>32. Это и была причина ухода Кати от него. Тихон пошел добровольцем на войну и заболел там тифом. Он был в "иностранном легионе", т<ак> к<ак> иностранцы не могли, по тогдашним правилам, поступить просто во франц<узскую> армию и все, шедшие "добровольцами" защищать Францию (было такое движение в начале войны), попадали автоматически в Иностр<анный> легион, т. е. на каторгу. И это прекрасное (в латинских условиях жизни) учреждение стало рядом трагических обстоятельств, местом каторги для русских эмигрантов.

{Запись от 22/IV.} У Эренбурга - целый ряд анекдотов в отношении его к приличиям и костюму. Он это сам знает и не может исправить. Когда он писал изысканные пьесы в стихах из жизни маркиз (стиль XVIII века), его пригласили к богатым русским эмигрантам33, где он, в обстановке своей пьесы (будуар хозяйки), должен был прочесть свою пьесу. Назначено было чтение в воскресенье. В последнюю минуту он вспомнил, что не успел побриться. В воскресенье в Париже все парикмахерские закрыты. Илья в последний момент вспомнил, что у Веры Равич34, как у танцовщицы, есть poudre epilatoire для сведения волос - под мышками и на ногах. Он заглянул к ней в мастерскую, напудрился. Затем смочил щеки водой и стал ждать эффекта. Эффект обнаружился, не замедлив: у него страшно защипала кожа, и без того раздраженная частым и небрежным бритьем. Он стал наскоро снимать порошок и в это время (дело было в темноте) облил куртку. Электричество в его мастерской было выключено за невзнос платы.

Посмотревши на себя в кусок зеркальца при светильнике, он обнаружил на лице воспаленные пятна. И резкий, ничем не скрываемый запах сероводорода. Время было позднее - ему грозило опоздание: он смело пошел. В маленьком и тесном будуаре было много народу и жарко. По мере того как он читал, запах всё усиливался и становился все нестерпимее. Заметив несколько судорожных заглядываний хозяйки и гостей под столы и диваны в поисках собаки, Илья внезапно оборвал чтение, выбежал через ряд комнат в переднюю и там, взяв за руку своего друга, последовавшего за ним, сказал ему шепотом: "Пойди к ним и расскажи все, как было с poudre epilatoire". И только после того, как из будуара донесся громкий и общий взрыв хохота, он вернулся в будуар и спросил хозяйку: "Что, очень явственно был слышен запах?" Хозяйка потупилась и ответила: "Очень..." У Ильи к органическим особенностям туалета относилась еще его постоянная история со штанами. Штаны у него, как он сам выражался, "держались на честном слове". Когда мы в первый раз были у Ц<етли>ных, они жили в шикарном immeuble {меблированные комнаты (франц.).} на Avenue Henri-Martin. В то время, как мы спускались с V этажа по роскошной лестнице, штаны не соблюли "честного слова" и разъединились, он дошел до консьержа, только прикрываясь длинной парижской пелериной. Другая трагическая история произошла в том же роскошном вестибюле, перегороженном прекрасной зеркальной, прозрачной и чистой, как воздух, перегородкой, с Андреем Соболем35 - он был ранен - показал его следы. Эти герои-комические анекдоты пестрили нашу парижскую жизнь в 1916 году в самые трагические моменты Европейской войны между двумя Марками36.

{Запись от 23/IV.} Илья Эренбург в это время стал писать в новой манере - очень малопонятно. Это и были образы и мысли без пути к ним, часть логического домысла сознательно опускалась. Так написана "Книга о канунах"37. Это давало большую свободу в распоряжении образами, в их чередовании и нагромождении. Вместе с новыми сочетаниями отдаленных рифм-ас<с>онансов составляло большую расчлененность стихам его смысла, что, в общем, было приятно и ново и мало похоже на все прежнее. Евангельская простота, наивность и искренность Жамма остались далеко позади.

Невыразимые отношения складывались в ту эпоху с Ц<етли>ными, которые в том круге занимали место снобов, буржуев, богатой аристократии. Материальное положение Ильи Э Оренбурга> было ужасно. Он ходил, чтобы подработать, ночным носильщиком на gare Montparnasse и возил вагонетки до рассвета.

При его слабосильности и болезненности - меня это приводило в ужас: я уговорил Цетлина М. О. издать его "Книгу о канунах" в том маленьком издательстве, которое они затевали в Москве, "Зерна". Где должна была выйти книга самого Миши Ц<етлина> и моя <книга> стихов о войне, которую я в те годы писал, и еще <книги> Эренбурга - переводы из Ф. Вийона и Шарля Пеги38.

На лето 1915 г<ода> я получил приглашение от Ц<етли>ных поехать на их виллу в Биарриц. Это была, по местоположению, роскошная вилла. На самом берегу, рядом <с> виллой Нап<олеона> II (теперь Hotel du Palais), с другой стороны с нею состояли <в соседстве> виллы разных знаменитостей - Ростана, вел<икого> кн<язя> Александра Мих<айловича> и т. д.

Я просил разрешения взять туда Маревну39.

С Маревной меня познакомил Илья: в Париже, в странном военном вертепе - мастерской русской художницы NN. Не помню ее фамилии; у нее висели какие-то кустарные полинезийские ковры, на которых были наляпаны узоры, очень декоративные и смелые, какими-то темно-бурыми, точно запекшимися лепешками (человеческой кровью - шепотом сообщали завсегдатаи этого места, посещавшегося охотно обычными посетителями "Ротонды"40, и других кафе - теперь закрытых по вечерам по случаю военного положения). Кроме русских, здесь бывали англичане и другие нации. Давали вино, сидели за столиками, танцевали. Была полная замена кафе. Маревна была когда-то принята, любима и обласкана в семье Горького на Капри. Она была родом с Кавказа. Росла у отчима. У нее была трагическая история. Была душой "Ротонды". Туда она приходила в затруднительных обстоятельствах - и "Ротонда" ей помогала - устраивала в ее пользу "голый бал", где все скандинавы плясали обнаженные в ее честь. И выручали ее. "Маревной" ее прозвал Горький - именем из русской сказки: "Марья Маревна".

МОЕ ПОСЛЕДНЕЕ ПРЕБЫВАНИЕ В ПАРИЖЕ

(1915--1916)

{Запись от 24/IV.} Во время войны. Я выехал из Коктебеля 6.07.1914 ст<арого> ст<иля>, т. е. приблизительно за неделю до объявления войны. Война в нашем летнем уединении никак не предчувствовалась. Только в человеческих отношениях творилось нечто невообразимое41. Расторгались необычайно крепкие связи и браки, незыблемые по 20--30 лет. Да Алехан (Толстой) рассказывал: "Когда я ехал сюда, то в вагоне студент говорил, что этим летом война неизбежно будет". Но этому никто не доверял, и не было на европейском горизонте никаких признаков надвигающейся войны. Я с самого начала лета собирался ехать за границу: меня звала Маргарита42 в Дорнах - принять участие в постройке Johannes Bau43.

Кроме того, у меня был другой предлог: я собирался работать над "Духом готики" для М. В. Сабашникова и хотел объехать готические городки южной Германии44.

Должен был выехать через Одессу - Рени - Будапешт - Вену - Мюнхен - Базель - Дорнах. Война и связанные с нею перевороты никак не входили в мои планы.

Я собирался с начала лета, но в течение всего лета откладывал мой отъезд со дня на день. При создававшейся с каждым днем сложности человеческих отношений я откладывал свой отъезд много раз. Дело было в том, что все гостившие в то лето в Коктебеле постепенно друг с другом ссорились, отказывались от своих комнат, комнаты сдавались и все по очереди переселялись ко мне в мастерскую (Кандауровы45, Толстые, Рогозинские). Я никак не мог всю эту кашу, в которой я принимал ближайшее участие, оставить без себя.

Наконец я почувствовал, что медлить дольше нельзя. Собрался и уехал. Пароход из Феодосии в Одессу уходил переполненный. Я не нашел места, сел на поезд и нагнал тот же пароход в Севастополе и там нашел место в каюте. В Одессе у меня не было никого знакомых: мне было необходимо повидать румынского консула (об австрийском я и не подумал), и в день приезда выехал по какой-то проселочной ж<елезной> д<ороге> в городок Рени на Дунае. В день, когда я переезжал Дунай из Рени, в Галац, был подан австр<ийский> ультиматум Сербии - но это знание было результатом позднейших рассказов46. Тогда же я ничего не знал: я провел длинный день до вечера в городке Галац, который меня очаровал провинциальным затишьем и культурным уютом. На следующий день я прибыл к австрийской границе в Карпатах - к Передсалю. Там я оставил вещи в поезде, а сам перешел границу пешком по живописной дороге, вместе с прочими пассажирами. Это дало мне возможность перейти русско-австрийскую границу в этот момент без визы.

В тот же вечер буммель-цуг {-- пассажирский поезд малой скорости (нем.).} меня мчал (очень медленно) по направлению к Буда-Пешту. Я провел целый день в живописном городке в последних отрогах Карпат Кронштадте (Брассо)47. Я вышел с утра в горы, покрытые вековыми каштановыми лесами. Вечером бродил по городу и провел ночь в поезде. Налево на шафраново-зеленом небе был четко врезан турецкий молодой полумесяц. На всех полустанках навстречу нашему поезду шли товарные вагоны с массой молодых солдат <в> национальных костюмах, на полустанках шли блестящие факель-цуги. Всюду была жизнь и необычайное оживление.

Это была мобилизация, и войска направлялись к русской границе. Но я этого не знал и наблюдал зрелище взором любопытствующего туриста.

{Запись от 25/IV.} В Буда-Пешт мы приехали перед вечером.

Это было очень странное переживание: на вокзале была масса людей, очевидно, очень заинтересованных совершающимся событием. Событие - я узнал это много позже - был арест на вокзале сербского воеводы ген<ерала> Путника48. Я забросил мой чемодан в гостиницу и побежал смотреть город. Я был в Б<уда>-Пеште во второй раз в жизни. В сущности, в первый, потому что был раньше там, когда мы ехали с Маргаритой из Парижа в Коктебель в 1906 году. Мы в Б<уда>-П<ешт> поехали пароход<ом>. Было это глубокой ночью, после полуночи. У меня остались в памяти только колоссальные лестницы, спускающиеся к реке, да ночные безлюдные улицы с вывесками на неизвестном языке.

Сейчас я увидел те же безлюдные улицы, но не ночные, а за час перед закатом. В глазах остался фасад монументального иммебля с яркими оранжевыми занавесками. В странствиях это безлюдие становилось странно. Я шел к центру города, как мне казалось. И это полное отсутствие людей казалось необычайно. Только когда смерклось, закишело народом. В этом кишенье было нечто лихорадочно возбужденное, что подчеркивалось лихорадочным нетерпением, с которым расхватывались новые издания газет, выходивших часто в этот июльский вечер 1914 года. Что же это? Муниципальные выборы? Празднество? Гос<дарственный> переворот? Война? Из всех этих возможностей я останавливался охотнее всего на последней. Было так, точно я кинут в неизвестный мне город, в неизвестные времена, город несомненно европейский (после завоевания Европы монголами), в разгар каких-то военных событий - об них мне говорили бурные овации солдатам, маршировавшим по улицам. Я об этом писал год спустя, в годовщину войны, и, кажется, мой фельетон нигде не был напечатан, хотя он был написан тщательно (или, может быть, именно поэтому?)49. Чувство самосохранения не позволило мне ни к кому из встречных обратиться с вопросом: что же здесь, в сущности, происходит? И это меня и спасло от возможных осложнений. Если бы толпа в этот момент признала во мне русского, то едва ли мое странствие прошло так просто.

Но оно прошло без единого приключения. Я продолжал его, на следующий день выехал из Б<уда>-П<ешта> в Вену.

Там я сообразил, что я делал массу неосторожностей. Но моя судьба не зацепилась ни за одну: в Б<уда>-П<еште> я ходил рисовать остатки старой крепости над Дунаем. В Вене, остановившись в специальном отеле для военных, <я> пошел менять русские деньги. Напрасно стучался в "Альбертин<у>" - где хотел работать для "Духа готики"50. Но мне непостижимо везло: отсутствие гульденов заставляло меня быстро покинуть Австрию. Всюду <я> попадал на последний поезд, последний пароход; было чувство, что все двери за моей спиной с шумом захлопываются и что назад возврата нет.

В Мюнхене никого из знакомых не было в городе. Но я целый день провел в осмотре выставок, которых в городе, по случаю летнего сезона, было открыто десятки. Вечером был <в> каком-то немецком "Варьете" - и на другой день рано утром (в 7 часов) выехал в Базель. Меня спросили в kasse, какой билет мне надо - по швейцарскому или баденскому берегу. Я сказал: мне все равно - и мне дали по швейцарскому, что меня обезопасило, потому что в полдень были закрыты границы Германии и война началась. От Мюнхена поезд шел пустой: со мною в вагоне была только немецкая fraulein {барышня (нем.).}, ехавшая на дачу. А после, между Романсхорном и Lindau, на пароходике томилось много англичан. В швейцарском вагоне рядом сидела семья сербов. С которыми я договорился до общих знакомых (таковым оказался принц Гика)51. Только в Базеле, на Zentral-Bahnhof {Центральный вокзал (нем.).}, я увидел картину европейской вокзальной паники этих дней. Но я уже был у цели. Я взял ж<елезно>д<орожный> билет до Дорнаха. И час спустя был в горной глуши, где мне предстояло прожить полгода.

Все из русских, кто в этот день пытался выехать из России, - все вернулись обратно. Поэтому Шт<ейне>р встретил меня словами: "Вам все-таки удалось доехать. Но выехать - неизвестно когда Вам удастся".

52, который сообщал: "Знаете... Жореса убили в Париже. Я ведь его хорошо знал... Да, в ресторане. Неизвестно кто"53.

Марг<арита> мне сказала: "Я тебя не ждала. Мы все думали, что ты уже не приедешь. Все наши, уезжавшие сегодня утром, вернулись. Пути в Россию закрыты. Тебя ждала комната О. Н. Анненковой54. Сейчас она свободна. Поселяйся там..."

Через несколько дней приехала Леля Анненкова. Я ей сказал: "Я без Вас занял Вашу комнату. Хотите ее? Я Вам ее очищу".

Комната было крошечная и холодная, с огромной двуспальной кроватью. Кажется, Марг<арита> была не очень довольна моей галантностью: меня вновь надо было устраивать. В конце концов, она предложила мне поселиться в одной комнате с Сизовым55, в том же доме, где жила она - [нрзб. - З. Д., В. К.}.

<елезная> д<орога>, здесь наверху шел трамвай в Базель. Центром всех антр<опософов> было "капище", где встречались за едой все представители воюющих стран Европы. Вообще, Дорнах, очевидно, был в эти месяцы единственным местом, где не чувствовалась война: немцы, французы, англичане, австрийцы, русские сидели за одним столом, обменивались новостями и блюдами и не пылали друг к другу ненавистью. Были недоразумения - немцы поздравляли русских со своими победами и извинялись: "Простите, я забыл (или забыла), что Вы не немец".

{Запись от 26/IV.} Обижался на эти веши один Белый и громко протестовал. Я же держался противоположной тактики: когда однажды был сбор в пользу немецких раненых, я беспрекословно достал 3 марки и сказал: "Если бедный Вильгельм обращается ко мне за милостыней в пользу немецких раненых - разве у меня хватит духу ему в этом отказать?" А Белый мне ответил: "Если ты так ставишь вопрос, то это иное дело". Штейнер читал интереснейший курс лекций по национальной характеристике народов. Лекции были захватывающе интересны, но интерес стал слишком остер и рождал между слушателями слишком страстные споры. Штейнер его прекратил. Помню последнюю лекцию, в которой Штейнер любезно, легко, тоном светского человека характеризовал двух дам-сплетниц (антропософских теток): каждая из них в глубине торжествовала и победительницей глядела на свою соперницу. А после с торжеством обе говорили о том, как Д<окто>р "отделал" их противницу, и каждая в наивности не предполагала, что эти слова относимы также и к ней лично. Это было трогательно, смешно и жалко до отчаяния.

часами и с неослабевающим упоением.

Часто я уезжал на целый день в Базель и просиживал часами в кино. Здесь были военные фильмы. Вообще, город после той особой, очищенно-бесстрастной атмосферы, что царила в Дорнахе, пронизывал острыми, убийственными впечатлениями, как обстрелом пулемета. Но бесстрастная и святая атмосфера вокруг Johannes Bau - утомляла. Слишком тяжело было во все времена соблюдать справедливость и равновесие, когда то и другое в мире было совершенно нарушено. Я начинал мечтать о Париже. И написал Нюше и Бальмонту, что жажду их видеть. Получил от них призыв56. И в январе 1915 года расстался с Дорнахом. До Берна меня сопровождал художник Кемпер57.

{Запись от 27/IV.} Вернее было бы сказать: "Я сопровождал художника Кемпера". У Кемпера была история простая, но весьма сложная по тому времени: ему нужно было засвидетельствовать подпись. Он был русский и харьковчанин по рождению. У него были дела по наследству в Харькове со своим братом, офицером русской службы. Нужна была его подпись, официально заверенная. Но ни в одном русском учреждении даже и говорить <с ним) не хотели как с немецким подданным. Я этим был глубоко возмущен и пошел с ним ходатайствовать. Сперва мы пошли к испанскому консулу, т. к. все дела германских подданных были во время войны переданы испанскому консулу. Но там ничего не вышло. Испанский консул вежливо перед нами извинился и нас спровадил, посоветовав нам обратиться к американскому консулу. Мы прошли в конс<ульство> Соед<иненных> штатов, несравненно более чопорное и торжественное. Но результат оказался тот же. Потом мы посетили (нет, раньше) русское консульство. После американского - еще несколько, потом Кемпер предо мной извинялся и решил с этим сложным вопросом покончить.

На эти хождения по консульствам ушел весь день. Наконец я остался один. На вокзале оказалось, <что> еще мне оставалось ждать в Берн(е) поезда часа 3. Я пошел в синема скоротать время и смотрел до поезда фильмы. В поезде я заметил только внимание, которое привлекала к себе эльзасская девушка (судя по головному убору с черными лентами), рассказывавшая о своем путешествии с мытарствами через Германию. Да после переезда через франц<узскую> границу - настороженное внимание ко всему, что хотя бы отдаленно напоминало Германию: начиналась полоса шпиономании. В Париж мы приехали на гар де Лион. Помню путь на извозчике в Passy - он все время шел по утренним пустынным набережным. Я смотрел широко раскрытыми новыми глазами на новый - военный Париж. Почти, в сущности, не изменившийся. Б<альмонтов>скую квартиру на Rue de Tour я тоже нашел неизменной и знакомой. Нюша отвела меня наверх в мою комнату. Это была полутемная комната, очень маленьких размеров. "А после вы сможете перейти сюда, в Нинину комнату", - сказала она, распахивая дверь в солнечную и более просторную комнату ребен<ка>.

<альмонта>. После ходил работать в Нац<иональной> библиотеке.

Нюша давала мне с собой в библиот<еку> сандвич. Я немного конфузился принимать его и съедать тайком под столом в биб<лиотеке>. Я помню свои мысли, подходя к Нац<иональной> биб<лиотеке>, сквер Лувра с голыми деревьями, сквозь которые сквозил новый отель... (не помню названия). По вечерам я ходил рисовать на крови (5-ти минутная поза) в Atelier Colarossi58. Там были вечно те же американки и англичанки со своими папками. Работа была торопливая и лихорадочная, и если сначала в рисунок закрадывалась какая-нибудь ошибка, - то она повторялась во всей серии рисунков этого дня. Это, конечно, происходило от лихорадочной поспешности рисунка и некоторой механичности, которая оставалась вопреки настороженной лихорадочности. Мою художеств<енную> жизнь отчасти разделяла Е. Н. Григорович, кот<орая> была немного художницей. С ней мы много говорили об ее приятеле - художнике Гуревич<е>59<орый> жил в Англии и недавно там женился. У него была в живописи одна "идея", котор<ую> я случайно, к большому удивлению Григ<оро>вич, угадал. "Идея" была в том, что композиция картины была подчинена психологической перспективе. Т. е. главные персонажи были нарисованы в большем масштабе, чем второстепенные. Темы были: "Распятие" - громадная фигура распятого Христа на пригорке и разбегающиеся с Голгофы маленькие фигурки римских воинов. Как идея это было недурно, но пропорции не были найдены, и в законченных вещах были утрировка и шарж. Вообще, в художнике Г<уреви>че чувствовался оригинальный домысел, но не было талантливости, вкуса и убедительности. По вечерам мы всегда встречались с Эренбургом и иногда просиживали в маленьком кафе у gare Montparnasse {вокзал Монпарнас (франц.).

{Запись от 29/IV.} В этот период Илья писал книгу о "Канунах". Это был ряд набросков и настроений первого года войны, со всею чудовищностью и ложью, которая тогда уже начинала кристаллизоваться в атмосфере и личностях. Отсюда тот ряд странных образов, которыми обновили стихи модернисты, франц<узские> поэты - Аполлинер, Макс Жакоб и другие. К ним непосредственно примыкал и Илья Эренбург. Как-то раз, проходя около Трокадеро, я стал думать об этих приемах, и у меня сложилась пародия на Эренбурга "Серенький денек", которой эпиграфом могли бы служить знаменитые строчки:

День прошел весьма обыкновенно.
Облака сидели на диванах...

Стихи были проникнуты "урбанизмом" и начинались так:

Скользили калоши, чмокали шины.
Шоферы ругались, переезжая прохожих.
Сгнивший покойник во фраке
С соседнего кладбища
Старый слепой паровоз
Кормил чугунною грудью
Младенца Бога.
В яслях лежала блудница и плакала.
И дамской плотью<...>.
А святая привратница
Туалетного места варила для ангелов суп из старых газет.
Серафиму хвостик копытищем...

Стихи были встречены хохотом. Одна Маревна была в серьезном восторге и сказала: "Как хорошо, Макс, что ты начал писать наконец тоже серьезные, настоящие стихи. Очень хорошо".

{Запись от 30/IV.} Илья ее осадил каким-то саркастическим замечанием, заметив ей, что это не серьезные стихи, а пародия на его стихи, так что она не продолжала своих восторгов. Война и ее постоянный аккомпанемент в газетах начинал действовать удручающе на психику. Из французов я очень часто виделся в ту зиму с Озанфаном. У него была хорошая мастерская с квартирой в Passy, громадный вид на Булонский лес и на высоты Севра и Meдона. Оз<анфан> меня вытаскивал с собою к разным своим приятелям-французам. Так я был с ним у Рене Менара, у Коттэ60... Он издавал журнал "Elan". Я ему много помогал в этом. Писал рекоменд<ательные> письма в Россию. И он, как вполне честный и совестливый француз, платил за это сторицей - парижскими знакомствами и связями. Deux mots du bon d'une carte de visite {Два добрых слова на визитной карточке } - вот обычная обменная парижская монета, и любопытно, что здесь нет ни фальшивых денег, не бывает никогда обмана. Это одно из ценнейших и удобнейших произведений парижской жизни. Это большое достижение городской культурной жизни, где учитывается каждый любезный жест, каждый "счет" в кафе, каждая малейшая услуга. И это дает возможность в Париже, при достаточном количестве верных, хотя бы и поверхностных друзей, чувствовать себя как дома во всех слоях и углах Парижа, а также устроить и пристроить своих друзей, попавших в Париж впервые.

В Париже таких признаков очень старой (вековой) культурной жизни - больше, чем в любом из больших городов Европы.

Горькая ирония О. Мирбо61, когда он говорит о том, что надо многое, чтоб гарантировать исполнение обязанности, когда дело идет о сделке между двумя честными людьми (нотариус, протокол, договор, контракт) и как эти дела просто разрешаются между двумя ворами, котор<ые> никогда не нарушают своего слова, вполне опровергается инсти<нк>том "Deux mots...".

<ександра> Вас<ильевна> Гольштейн (Баулер) позвала меня в свой крошечный кабинет, с мал<еньким> пис<ьменным> столом, где происходили все гениальные беседы, и начала длинный разговор, из которого я с трудом понял, что она считает, что у нас с Мар<ией> Сам<ойловной> Цетлин роман, и (что она) советует мне от него отказаться. Это было так далеко от истины и так далеко от ее соображений, что я ее не мог разубедить. Она ее не находила достаточно умной для моей дружбы и поэтому совсем не находила данных, по которым можно было объяснить мое частое посещение Ц<етли>ных.

Помню очень отчетливо наши встречи в эту эпоху с М<арией> С<амойловной>. Она хотела мне подарить чемодан для путешествий и несессер для туалета. Мы с ней ездили по большим магазинам, и она с трогательным вниманием выбирала мне роскошные, но не очень нужные вещи. Иногда с грустью говорила: "Мне очень грустно себе представить, что Вы с этим чемоданом уедете скоро в Индию". Последние дни, когда уже мой билет в Россию был взят и день отъезда назначен, мы вместе ходили по Парижу, я ее знакомил с разными моими любимыми местами, музеями и людьми. Она меня просила познакомить ее до моего отъезда с Верхарном62. Я стал узнавать, где он живет. И узнал, что его постоянный адрес - St. Clond.

Я написал ему, но оказалось, что в назначенный день он дома не будет. В тот день, когда было назначено не имеющее состояться свидание, я повел М<арию> С<амойловну>. в Musee Guimee, чтобы показать ей мумию Левканойи63 (в зеркальной витрине с черными цветами) - и здесь мы увидели Верхарна. Он был в одной из зал музея Гимэ, пред статуей "Дхармы" - п<оследний> облик, который у меня остался в глазах от великого поэта64.

предвидел Революцию и того, что на много лет, вне своей воли, застряну в России, - а это-то именно и случилось со мной. Мой отъезд был решен маминым зовом, кот<орая> писала, что если я теперь не приеду, то она совсем не знает, когда и как мы увидимся. И я выехал, несмотря на усилившуюся подводную войну, несмотря на то, что момент для возвращения был самый неблагоприятный. Но я совершенно не верил, что со мной что-нибудь может случиться катастрофическое. Но, вместе с тем, я никогда ближе не стоял к возможной катастрофе, как во время этого морского перехода65. Последний пароход перед нашим переходом через Ламанш был потоплен со всеми пассажирами. Это был "Sussex". Также был потоплен пароход "Ирида", вышедший за нами из Нью-Кестля. Потом я узнал, что подводные лодки готовились напасть именно на нас, т. к. я ехал с Генеральным штабом Сербской армии, тайно пробиравшимся в Россию. Это мне сказали в Лондоне в русск<ом> посольстве (я ехал дипл<оматическим> курьером с депешами к Сазонову)66. Эти "депеши", представлявшие фактически мои собственные тетради со стихами, и были дипломатической визой, держась за которую я преодолевал с легкостью все международные военные рогатки, расставленные в то время в изобилии. На этом окольном пути из Парижа в Россию, через Хапарандо - Торнео67.

Примечания

1 9 сентября 1920 года Волошин писал А. Н. Ивановой: "Сережа Кудашев умер от тифа во время отступления". А 7 июня 1920 года феодосийская газета "Крымская мысль" извещала о смерти капитана "князя Кудашева" (без инициалов) "в бою 29 мая", в составе "кубанской артиллерии".

2 "Подвальные очерки".

3 Бусалак (также Босолак, Бузалак; от татарского "буз" - лед) - имение Зелинских в Феодосийском уезде, близ Ислам-Терека.

4 О Заболоцкой см. с. 453.

5 Ася

6 Панин -- Валентина Иосифовна Зелинская (1892 - 1928) - дочь И. В. Зелинского (1857--1928) - народоволец.

7 Крафт-Эбинг Рихард (1840--1902) - австрийский психиатр.

8 Дальние Камыши под Феодосией (ныне Приморское) М. С. Заболоцкая служила в амбулатории. Волошин находился на лечении в Феодосии с 17 октября 1921 года. Первое упоминание о Заболоцкой находим в его письме к матери от 20 февраля 1922 года: "Только что у меня была одна знакомая фельдшерица из Бол. Камышей, Мария Степановна Заболоцкая".

9 Мандельштам Осип Эмильевич (1891--1938).

10 "А со вчерашнего дня к нам присоединился поселившийся у нас поэт Мандельштам".

11 Венгерова Зинаида Афанасьевна (1867--1941) - историк литературы, критик, переводчик.

12 О. Э. Мандельштам окончил Тенишевское коммерческое училище в мае 1907 года. Волошин жил в Петербурге с октября 1906 по март 1907 года. К этому периоду и следует отнести их встречу.

13 Мандельштам послал Волошину пять стихотворений: "В холодных переливах лир...", "Твоя веселая нежность...", "Не говори мне о вечности...", "На влажный камень возведенный..." и "В безветрии моих садов...". Подробнее см. "Вопросы литературы", 1987, No 7, с. 187--188.

14 "Мы прозвали его Mlle Зизи, и он Христом Богом молит не называть его так..."

15 Об см. с. 450.

16 Цыгальский Александр Викторович (1880--?) - военный инженер, поэт.

17 Вержховецкая Наталья Александровна, поэтесса.

18 30 июля 1920 года Волошин писал Новинскому: "Александр Мандельштам {Мандельштам "Камня" (книга стихов Ос. Эмил.), причем нагло сказал об этом самой Майе: "Если хотите, расскажите: брат не хочет, чтобы его стихи находились у М. А., т. к. он с ним поссорился". Кстати же, эта книга не моя, а Пра. Я узнал об этом, к сожалению, слишком поздно - он уехал к Осипу, и они едут в Батум. Окажи мне дружескую услугу: без твоего содействия они в Батум уехать не могут, поэтому поставим им ультиматум: верните книгу, а потом уезжайте, не иначе. Мою библиотеку Мандельштам уже давно обкрадывал, в чем сознался: так как в свое время он украл у меня итальянского и французского Данта. Я это выяснил в этом году. Но "Камень" я очень люблю, и он еще находится здесь, в сфере досягаемости".

25 июля Мандельштам писал Волошину: "Милостивый государь! Я с удовольствием убедился в том, что вы (под) толстым слоем духовного жира, п<р>остодушно принимаемом многими за утонченную эстетическую культуру - скрываете непроходимый кретинизм и хамство коктебельского болгарина. Вы позволяете себе в письмах к общим знакомым утверждать, что я "давно уже" обкрадываю вашу библиотеку и, между прочим, "украл" у вас Данта, в чем "сам сознался", и выкрал у вас через брата свою книгу. Весьма сожалею, что вы вне пределов досягаемости и я не имею случая лично назвать вас мерзавцем и клеветником. Нужно быть идиотом, чтобы предположить, что меня интересует вопрос, обладаете ли вы моей книгой. Только сегодня я вспомнил, что она у вас была. Из всего вашего гнусного маниакального бреда верно только то, что благодаря мне Вы лишились Данта: я имел несчастие потерять 3 года назад одну вашу книгу. Но еще большее несчастие вообще быть с вами знакомым. О. Мандельштам".

19 Здесь перефраз письма В. А. Жуковского, который писал А. X. Бенкендорфу о Пушкине: "Ведь вы не имеете времени заниматься русскою литературою и должны в этом случае полагаться на мнение других?"

20 Абрамов Соломон Абрамович (1884--1957) - владелец издательства "Творчество". Статья Мандельштама "Vulgata" была напечатана в журнале "Русское искусство", издававшемся Абрамовым (No 2--3 за 1923 год). 3 декабря 1923 года Волошин в письме к Абрамову протестовал против ляпсуса, допущенного Мандельштамом.

21 Александр Константинович (1884--1943) - писатель, редактор журнала "Красная новь" в 1921--1927 годах.

22 Речь идет о первой книге стихов И. Г. Эренбурга "Стихи". Этот эпизод описан также в статье Г. А. Шенгели "Киммерийские Афины" (Парус, Харьков, 1919, No 1).

23 Екатерина Оттовна Шмидт

24 См. с. 386.

23 "Я живу" вышел в 1911 году в Петербурге. "Детское" - в 1914 году в Париже.

26 Франсис Жамм (1868--1938) - французский поэт. Его "Стихи и проза" в переводе Эренбурга вышли в Москве в 1913 году.

27 "Только тут я понял, как тяжело было сидеть на той точке, на которую опирается коромысло двух чашек весов, и как невозможно найти равновесящую справедливость в своей душе двух враждующих рас, которые вовсе не хотят ее". Однако, впоследствии, он гордился тем, что

В годы, когда расточала Европа
Золото внуков и кровь сыновей...
Я и германского дуба не предал
Кельтской омеле не изменил.
 
"Четверть века", 1927)

28 Гольштейн Александра Васильевна (см. с. 433). Познакомила Волошина со многими деятелями французской культуры.

29 Григорович Елена Юстиниановна (?--1967) и Анна Николаевна (1877--1939) - кузина М. В. Сабашниковой,

30 Цветковская Е. К. (см. с. 318).

31 Савинков

32 Сорокин Тихон Иванович (1879--1959) - искусствовед, второй муж Е. О. Шмидт. Прообраз Алексея Тишина в романе И. Эренбурга "Похождения Хулио Хуренито".

33

34 Равич

30 Соболь Андрей - псевдоним писателя Юлия Михайловича Соболя (1888--1926).

36 Сражение на Марне "Вторая Марна" - сражение там же в июле 1918 года.

37 "Стихи о канунах" И. Эренбурга вышли в Москве в 1916 году.

38 Книга переводов стихов Франсуа Вийона, сделанная И. Эренбургом, вышла в 1916 году. Переводы Шарля Пеги опубликованы не были.

39 Маревна - М. Б. Воробьева-Стебельская (см. с. 447).

40 "Ротонда"

41 Ср. описание предвоенного сезона в Крыму, сделанного на материалах Коктебеля Алексеем Толстым в романе "Сестры".

42 Имеется в виду М. В. Сабашникова.

43 Иоганнес-бау или -- центр Антропософского общества, с театральным залом для представления мистерий. Строился с сентября 1913 года по апрель 1915 года" Сгорел в декабре 1922 года.

44 Книга "Дух готики" "Русская литература и зарубежное искусство" (Л., 1986).

45 -- Константин Васильевич (1865--1930) - художник-декоратор, Анна Владимировна (ум. 1962) - его жена и Маргарита Павловна (род. 1895) - его племянница, балерина.

46 Австро-Венгрия предъявила Сербии ультиматум 10(23) июля 1914 года. По пути из Реши в Галац дорога пересекает реку Прут, а Дунай остается слева, к югу.

47 Кронштадт (по-венгерски Брассо, ныне Брашов) - город у подножья Трансильванских Альп.

48 Радомир (1847--1917) - начальник Генштаба сербской армии.

49 Статья Волошина "Год назад" была напечатана в "Биржевых ведомостях" 9 (22) июля 1915 года.

50 "Алъбертина" -- одно из богатейших собраний графики; возникло в 1776 году как коллекция герцога Альберта.

51 Гика

52 Андрей Белый -- см. с. 432.

53 Жорес

54 Анненкова Ольга Николаевна - филолог, переводчик.

55 Сизов Михаил Иванович (1884--1956) --

56 13 ноября 1914 года Бальмонт звал Волошина в Париж (см. с. 326).

57 Кемплер Карл (1881 --1957) - художник и скульптор.

58 Ателье Коларосси

59 Гуревич Себастьян Абрамович - художник.

60 Менар Рене (1862--1930) и Шарль (1863 - 1925) - французские художники.

61 Мирбо Октав (1848 --1917) --- французский писатель.

62 Верхарн

63 Левканойя -- александрийская куртизанка, адресат одной из од Горация.

64 О своей последней встрече с Верхарном в зале буддийского искусства музея Гимэ Волошин рассказал в статье "Судьба Верхарна" (М. Волошин. Верхарн... М., 1919). "Дхарма" - здесь скульптура, символически изображающая высший духовный долг человека.

65 Волошин отплыл из Ньюкасла в Норвегию 11 апреля 1916 года.

66

67 Хапарандо -- порт в Швеции, в северной части Ботнического залива. Торнео