Приглашаем посетить сайт

Достоевский (dostoevskiy-lit.ru)

А. А. Бестужев. Знакомство мое с А. С. Грибоедовым

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Бестужев-Марлинский А. А.
Категория:Воспоминания/мемуары
Связанные авторы:Грибоедов А. С. (О ком идёт речь)

А. А. БЕСТУЖЕВ

ЗНАКОМСТВО МОЕ С А. С. ГРИБОЕДОВЫМ

Я был предубежден против Александра Сергеевича. Рассказы об известной дуэли, в которой он был секундантом, мне переданы были его противниками в черном виде. Он уже несколько месяцев был в Петербурге, а я не думал с ним сойтись, хотя имел к тому немало предлогов и много случаев. Уважая Грибоедова как автора, я еще не уважал его как человека. "Это необыкновенное существо, это гений!" - говорили мне некоторые из его приятелей. Я не верил. Всякий энтузиазм в других порождал во мне холодность, по весьма естественному рассуждению: чем более человек находится вне себя, тем менее он способен ценить или измерять вещи глазами рассудка; следственно, те, которые внемлют ему, должны дополнять своим разумом пустоту и, не увлекаясь чувствами, более не доверять, чем верить. Впрочем, это правило применил я только к заглазным похвалам. Электрическая искра восторга потрясала нередко и меня, но не иначе, как от прикосновения. Притом частые восторги иных друзей моих нередко вспыхивали от таких предметов, которые вовсе того не стоили - как Макбет привидениями, я был пресыщен их чудесами и феноменами. Знаки восклицания в преувеличенных письмах о нем не убеждали меня более, чем двоеточия и многоточия, словом, я хотел иметь свое мнение и без достаточной причины не менять старого на новое. Между тем, однако ж, как я <ни> упирался с ним встретиться, случай свел нас невзначай. Я сидел у больного приятеля моего, гвардейского офицера Н. А. М <ухано>ва {1}, страстного любителя всего изящного. Это было утром, в августе месяце 1824 года {2}. Вдруг дверь распахнулась; вошел человек благородной наружности, среднего роста, в черном фраке, с очками на глазах.

- Я зашел навестить вас, - сказал незнакомец, обращаясь к моему приятелю. - Поправляетесь ли вы?

И в лице его видно было столько же искреннего участия, как в его приемах умения жить в хорошем обществе, но без всякого жеманства, без всякой формальности; можно сказать даже, что движения его были как-то странны и отрывисты и со всем тем приличны как нельзя более. Оригинальность кладет свою печать даже и на привычки подражания. - Это был Грибоедов.

Обрадованный хозяин поспешил познакомить нас. Оба имени прозвучали весьма внятно, но мы приветствовали друг друга очень холодно, даже не подали друг другу руки. Разговор завязался по-французски о чем-то весьма обыкновенном - наконец он склонился на словесность. Передо мною лежал том Байрона, и я сказал, что утешительно жить в нашем веке по крайней мере потому, что он умеет ценить гениальные произведения Байрона.

- Даже оценять многое выше достоинства, - сказал Грибоедов.

- Я думаю, это обвинение не может касаться авторов, каковы Гете или Байрон, - возразил я.

- Почему же нет? Может быть, и обоих. Разве поклонники первого не превозносят до небес его каждую поэтическую шалость? Разве не придают каждому его слову, наудачу брошенному, тысячу противоположных значений? С Байроном поступают еще забавнее, потому что его читает весь модный свет. Гете толкуют, как будто оп был непонятен; а Байроном восхищаются, не понимая его в самом деле. Никто не смеет сказать, что он проник великого мыслителя, и никто не хочет признаться, что он не понял благородного лорда.

- Этому виной, я думаю, различные способы их выражения. Гете облек мысли чувствами, между тем как Байрон расцветил чувства мыслью. Не всякий дерзнет хвалиться своим умом; но всякий рад сказать, что у него есть сердце, и, замечая, что Гете терзает более его ум, а Байрон чувство, полагает, что легче разгадать последнее, чем первый, хотя то и другое равно трудно.

- Для того чтобы заглянуть в лицо к ним, для доступа к высотам их не помогут ни ползки, ни прыжки: тут надобны крылья... И крылья орла, - прибавил Грибоедов. - Солнечные лучи играют и в блёстке, и в капле, но только масса воды может отразить целое солнце, только высокая душа может обнять полную мысль гения. Что касается, однако ж, до характеристики выражений в Гете и Байроне, она, мне кажется, слишком произвольна. Вы назвали их обоих великими, и, в отношении к ним, это справедливо; но между ними все превосходство в величии должно отдать Гете: он объясняет своею идеею все человечество; Байрон, со всем разнообразием мыслей, - только чело- века.

- Надеюсь, вы не сделаете этого укора Шекспиру. Каждая пьеса его сохраняет единство какой-нибудь великой мысли, важной для истории страстей человеческих, несмотря на грязную пену многих подробностей, свойственных более веку, нежели человеку. Я не знаю ни одного писателя в мире, который бы обладал сильнейшим языком и большим разнообразием мыслей. Вспомните, что он проложил дорогу самому Гете. Вспомните, когда писал он...

- Все обстоятельства времени, просвещения благоприятствовали, конечно, развитию крыльев Гете. Но я сужу не творца, а творения, и едва ли творения Шекспира выдержат сравнение с гетевскими.

- Признаюсь вам, что я не могу понять суда, где красоты ставятся в рекрутскую меру. Две вещи могут быть обе прекрасны, хотя вовсе не подобны.

Это правда, это осязаемая правда; мы спорили на ветер...

- Я готов пройти тридцать миль пешком, - промолвил он, улыбаясь, по-английски цитируя Стерна, - чтоб поглядеть на человека, который во всем наслаждается тем, что ему нравится, не расспрашивая, как и почему? Вы англоман и поймете меня.

Мы скоро расстались, с меньшей холодностью, правда, Во без всяких приветов и приглашений.

- Каков? - спросил меня с торжествующим видом приятель мой.

- Умный человек - и до сих пор только я не вижу в нем ничего чрезвычайного. Конечно, он держался более в оборонительном положении, и ему смешно было бы расстегнуться на первый случай и выставить напоказ все свои достоинства; по крайней мере, я не нахожу причины Переменять своего мнения. Ум и сердце, человек и автор - не все равно!

себя сочинителем, обманывает только сначала; век нельзя притворяться. Одна мысль, одно слово изменяет самому хитрому лицемеру, умей только схватить его.

Вскоре после ужасного наводнения в Петербурге Ф. В. Булгарин, у которого сидел я, дал мне прочесть несколько отрывков из грибоедовской комедии "Горе от ума". Я уже не раз слышал о ней; но изувеченные изустными преданиями стихи не подали мне о ней никакого ясного понятия.

Я проглотил эти отрывки; я трижды перечитал их. Вольность русского разговорного языка, пронзительное остроумие, оригинальность характеров и это благородное негодование ко всему низкому, эта гордая смелость в лице Чацкого проникла в меня до глубины души. "Нет, - сказал я самому себе, - тот, кто написал эти строки, не может и не мог быть иначе, как самое благородное существо". Взял шляпу и поскакал к Грибоедову.

- Дома ли?

- У себя-с.

Вхожу в кабинет его. Он был одет не по-домашнему, кажется, нуда-то собирался.

- Александр Сергеевич, я приехал просить вашего знакомства. Я бы давно это сделал, если б не был предубежден против вас... Все наветы, однако ж, упали пред немногими стихами вашей комедии. Сердце, которое диктовало их, не могло быть тускло и холодно.

Я подал руку, и он, дружески сжимая ее, сказал:

- Очень рад вам, очень рад! Так должны знакомиться люди, которые поняли друг друга. В ответ на искренность вашу заплачу тоже признанием... не все мои друзья были вашими; притом и холодность ваша при первой встрече, какая-то осторожность в речах отбили у меня охоту быть с вами покороче. После меня разуверили в этом, и теперь объяснилось остальное. Очень рад, что я ошибся.

После нескольких слов о потопе, который проник и в его квартиру, я встал.

- Вы собираетесь куда-то ехать, Александр Сергеевич, не задерживаю вас.

- Признаться, хотел было ехать на обед; но, пожалуйста, останьтесь и будьте уверены, что для меня приятнее потолковать о словесности, чем скучать за столом.

Вы, верно, уже обедали (было около пяти часов), а мне нередко случается позабывать за книгою обед и ужин.

- По несчастью, я не книга, Александр Сергеич, - сказал я, шутя.

- И слава богу! Человек-книга никуда не годится.

Не желая, однако ж, воспользоваться его снисходительностью, я раскланялся и просил его "Горе от ума" для прочтения.

- Она у меня ходит по рукам; но лучше всего приезжайте завтра ко мне на новоселье обедать к П. Н. Ч. {3}. Он на вас сердит за критику одного из друзей своих, а друзья у него безошибочны, как папа; но он благороднейший человек, и я помирю вас {4}. Вы хотите читать мою комедию - вы ее услышите. Будет кое-кто из литераторов; все в угоду слушателей-знатоков: добрый обед, мягкие кресла и уютные места в тени, чтоб вздремнуть при случае.

Я дал слово, и мы расстались.

Грибоедов был отличный чтец. Без фарсов, без подделок он умел дать разнообразие каждому лицу и оттенять каждое счастливое выражение.

Я был в восхищении. Некоторые из любителей кричали "прелесть, неподражаемо!" и между тем не раз выходили в другую комнату, чтоб "затянуться". Один поэт повторял "великолепно" при всяком явлении, но потом в антракте, встретив меня одного, сказал:

- Великолепно! Но многое, многое надо переделать, et puis quel jargon! {и что за жаргон! (фр.)} Что за комедия в четыре действия!

- Неужели вы находите, что мало четырех колес для дрожек, на которых ездите? - отвечал я и оставил его проповедовать, как надобно писать театральные пьесы {5}.

просьб любопытных. Я только сжал ему руку, и он отвечал мне тем же. С этих пор мы были уже нечужды друг другу в тем чаще я мог быть с ним.

потому даже, что они узы. Он не мог и не хотел скрывать насмешки над подслащенною и самодовольною глупостью, ни презрения к низкой искательности, ни негодования при виде счастливого порока. Кровь сердца всегда играла у него на лице. Никто не похвалится его лестью; никто не дерзнет сказать, будто слышал от него неправду. Он мог сам обманываться, но обманывать - никогда. Твердость, с которою он обличал порочные привычки, несмотря на знатность особы, показалась бы иным катоновскою суровостью, даже дерзостью; но так как видно было при этом, что он хотел только извинить, а не уколоть, то нравоучение его, если не производило исправления, по крайней мере, не возбуждало и гнева.

Он не любил женщин, так, по крайней мере, уверял он, хотя я имел причины в этом сомневаться. "Женщина есть мужчина-ребенок", - было его мнение. Слова Байрона "дайте им пряник да зеркало, и они будут совершенно довольны" ему казались весьма справедливыми {6}. "Чему от них можно научиться? - говаривал он. - Они не могут быть ни просвещенны без педантизма, ни чувствительны без жеманства. Рассудительность их сходит в недостойную расчетливость и самая чистота нравов в нетерпимость и ханжество. Они чувствуют живо, но не глубоко. Судят остроумно, только без основания, и, быстро схватывая подробности, едва ли могут постичь, обнять целое. Есть исключения, зато они редки; и какой дорогою ценой, какой потерею времени должно покупать приближение к этим феноменам. Одним словом, женщины сносны и занимательны, когда влюбишься".

Вся жизнь его, деятельность, проведенная или на бивуаках кавказских, или в азиатских городах Грузии и Персии, имела много прелестей или, по крайней мере, занимательности и без общества женщин, и это самое породило в нем убеждение, что в политическом быту мы должны осудить женщин на азиатское или по крайней мере на афинское заключение. "Они рождены, они предназначены самой природой для мелочей домашней жизни, - говаривал он, - равно по силам телесным, как и умственным. Надобно, чтоб они жили больше для мужей и детей своих, чем невестились и ребячились для света. Если б мельница дел общественных меньше вертелась от вееров, дела шли бы прямее и единообразнее; места не доставались бы по прихотям и связям родственным или меценатов в чепчиках, всегда готовых увлечься наружностью лиц и вещей, - покой браков был бы прочнее, а дети умнее и здоровее. Сохрани меня бог, чтоб я желал лишить девиц воспитания, напротив, заключив в кругу теснейшем, я бы желал дать им познания о вещах, гораздо основательнее нынешних" {7}.