Приглашаем посетить сайт

Романтизм (19v-euro-lit.niv.ru)

Из воспоминаний о М. Ев. Салтыкове

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Белоголовый Н. А., год: 1895
Категория:Воспоминания/мемуары
Связанные авторы:Салтыков-Щедрин М. Е. (О ком идёт речь)

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Из воспоминаний о М. Ев. Салтыкове (старая орфография)

Н. А. Белоголовый. Воспоминания и другия статьи

Издание Литературного фонда. СПб, 1901

Из воспоминаний о М. Ев. Салтыкове 1).

1) В бумагах покойного Н. А. Белоголового, между прочим, оказалось, несколько отрывочных воспоминаний о друге его М. Е. Салтыкове. Н. А. несколько раз принимался за эту работу, но не успел ее окончить. В начале 1895 г., за несколько месяцев до своей смерти, он принялся за окончательную отделку своих воспоминаний, но не успел привести в исполнение своего намерения. Согласно предсмертному желанию покойного Н. А. мною приведены в возможный порядок оставшиеся отрывки. Г. Д.

крышей и ежедневно проводить с ним многие часы.

Знакомству нашему тогда исполнилась уже десятилетняя давность, и начавшись в 1875 г., во время его тяжкой болезни в форме отношений пациента и врача, оно впоследствии приняло более интимный и приятельский характер и после выезда моего за границу в 1881 г. поддерживалось постоянно оживленной перепиской. Корреспондент он был изумительный по аккуратности - и я всегда удивлялся, как при обилии своих письменных работ он не только не тяготился часто писать письма, но и любил сам их получать; стоило только на неделю замешкаться ответом к нему, как он тотчас же разражался или жестоким выговором или жалкими упреками, в роде того, "что он всем надоел", "все его забывают" и т. п. Здоровье его было с давних пор плохо, но любя горячо свои литературные занятия, он чуть не целые дни просиживал за своим письменным столом, читал, писал и в этом любимом труде находил до некоторой степени отвлечение от мучительных припадков и свойственной ему хандры. К весне 1885 г. не вдруг, а мало-по-малу ему стало делаться заметно хуже; сначала начали его безпокоить нервные боли в глазах, не связанные ни с каким очевидным повреждением зрительного аппарата, а между тем заставившия его отказаться от обычного чтения, а вслед затем появились судорожные сокращения в мышцах тела, особенно выраженные в руках, голове и верхней части туловища, и до такой степени сильные, что писание стало для него не только затруднительным, а почти невозможным: не будучи таким образом в состоянии отдаваться своему обычному времяпрепровождению и видя в этом ухудшении наступление финала своей писательской деятельности, он, понятно, сделался еще более раздражительным и сильно затосковал...

С Салтыковым я познакомился в 1874 г., когда он явился в первый раз в мои приемные часы для бедных, чтобы посоветоваться о своем здоровье; раньше я его видел всего раз или два у Г. З. Елисеева на собрании редакции Отечественных Записок, но мельком, и не решался с ним познакомиться, видя его суровость, не поощрявшую меня на такой шаг, и отчасти уже наслышавшись о его неприветливости к незнакомым людям. Когда я его осмотрел у себя, то нашел.резко выраженный порок сердца, именно недостаточность 8-хстворчатого клапана аорты и застарелый катарр легких и глотки, дал надлежащий совет, а особенно настаивал, чтобы он вел более правильную и диэтичную жизнь, не засиживался в ночь за картами, как можно меньше пил французских вин, а до карт и до вина он в то время был большой охотник. Он горячо протестовал против таких ограничений, но, казалось, убедился моими доказательствами, что в его болезни правильный образ жизни и разумная гигиена неизмеримо важнее всяких аптечных средств.

холодное, и из этого путешествия он вернулся в Петербург с явлениями: суставного ревматизма пальцев, не обратив на это внимания, пока в марте не разразился над ним сильный суставный паралич; тогда он слег в постель и послал за мной. Жил он тогда на Песках, в доме кн. Курцевича, занимая 3-й этаж. Болезнь шла бурно, с осложнениями в форме воспаления сердечной мыщцы и плевры; все это, вместе с сильной лихорадкой, безсонными ночами, полным отсутствием аппетита, так его, изнуряло, что я некоторое время сомневался в возможности спасти его; однако через две недели ему стало немного получше. Во время тяжкого периода он был кроток и послушно исполнял все предписания, но по мере того, как осложнения более или менее уступали и силы стали возвращаться, он все делался нетерпеливее и особенно раздражался тем, что ревматическая опухоль и боль снова и снова возобновлялись в тех суставах, которые несколько дней оставались совершенно свободными и как бы здоровыми. "Да что же это? когда же это наконец кончится? - кричал он, видя меня входящим - полюбуйтесь, как опять вздуло это плечо"! и т. п. И для меня становилось ясным с течением болезни, что ревматизм его примет затяжную форму и может продлиться в петербургских условиях неопределенное время, с вероятием на периодическия ухудшения, а потому я настоял на необходимости поездки за границу, и тем скорейшей, что петербургская весна с своей внезапной переменчивостью погоды грозила отозваться неблагоприятно на дальнейшем ходе болезни. Салтыков сгоряча сильно возстал против моего предложения; замечательно, что, прожив до 50 лет на свете и будучи радикальным западником по убеждениям, он ни разу не удосужился и не искал случая побывать за границей, а потому мысль пуститься в путешествие ему теперь, больному, да еще с плохим знанием языка, так как я ему предлагал южную Германию, казалась ему тем более ужасной и неосуществимой. Однако уговоры мои восторжествовали над его страхами, и во второй половине апреля, его, скованного еще ревматизмом, переложили из извощичьей кареты в вагон железной дороги и с семьей отправили в Баден-Баден...

II.

M. E. Салтыков родился в январе 1826 г. в селе Спасском, калязинского уезда, тверской губ. Отец его был столбовой помещик, женившийся на купчихе; от брака этого родилось 5 сыновей и 8 сестры. Семья была дикая и нравная, отношения между членами её отличались какой-то зверской жестокостью, чуждой всяких теплых родственных сторон; об этих отношениях можно отчасти судить по повести "Семейство Головлевых", где Салтыков воспроизвел некоторые типы своих родственников и их взаимную вражду и ссоры, но только отчасти, потому что, по словам автора, он почерпнул из действительности только типы, в развитии же фабулы рассказа и судьбы действующих лиц допустил много вымысла. Отец был человек смирный и находился совсем под башмаком жены, которая была и умнее, и отличалась чрезвычайно властным характером; она же заведывала и всем сельским хозяйством и значительно увеличила фамильную собственность, прикупив несколько имений.

Первым учителем Салтыкова был какой-то сельский учитель в фризовом сюртуке, но это продолжалось недолго, ибо вскоре вернувшаяся из какого-то петербургского института старшая сестра занялась обучением братьев; она была очень строга и за всякую провинность била братьев линейкою так жестоко, что, вспоминая об этом периоде своего воспитания, М. Е. говорил с содраганием. В 1887 г. М. Е. был отвезен в Москву в дворянский институт, в котором провел около 2-х лет, а оттуда в 1839 г. переведен был в Петербург в Царскосельский лицей, как лучший воспитанник. Но в лицее он стал учиться-гораздо хуже и кончил курс в 1844 году; особенно шаловлив не был. Разсказывая об этом, он очень жалел, что ему не удалось кончить курс в дворянском институте и поступить в университет; винил он в этом своего дядьку, который был послан из деревни родителями для ухода за ним. В то время было в обычае, что многие баричи поступали в дворянский институт с своими дядьками из крепостных, и дядьки эти делались как бы комнатными сторожами, получая казенное жалованье от института в 25 р. ассигн. в месяц. Когда вышло распоряжение о присылке из дворянского института двух лучших воспитанников в Царскосельский лицей, то директор предложил 13-тилетнему Салтыкову поступить в лицей на казенный счет - и Салтыков отказался, предпочитая поступить в московский университет; тогда дядька уведомил о том родителей, и мать сильно разсердилась на сына за этот отказ и принудила перейти его в лицей. В лицее преподавание предметов велось тогда поверхностно, так что отлично приготовленному Салтыкову вначале пришлось повторять зады и бездельничать; он стал понемногу залениваться, а затем и во все пребывание в лицее учился плоховато; в 1844 г., на 18-м году, он кончил курс и выпущен на службу.

В лицее он пристрастился к литературе и стал много читать; тогда же у него явилась страсть писать стихи, о которых вспоминал впоследствии с большим сарказмом, особенно о неоконченной своей трагедии "Кориолан". Первое его стихотворение было напечатано в Библиотеке для чтения, Современнике, издававшемся Плетневым; Плетнев до того заинтересовался юным сотрудником, что приехал раз на экзамен, но, как уверил М. Б., едва ли составил себе о нем хорошее впечатление, потому что сотрудник на экзамене отвечал плоховато, по обыкновению. Замечательно, что по выходе из лицея Салтыкову более никогда и в голову не приходило заниматься поэзиею. Вскоре потом он сошелся со многими из петрашевцев, и хотя на их тайных собраниях не бывал, но посещал какой-то кружок из 5--6 человек, на котором читались разные сочинения Фурье и школы сен-симонистов.

В 1847 г. он напечатал в Современнике "Противоречие", о которой, как он говорил, ему даже вспоминать стыдно, до того она была дика и восторженна и написала под очевидным впечатлением фурьевских тенденций; подписана она была псевдонимом Неполевым; Белинский отозвался, что это произведение есть бред больного ума. Вторая повесть Салтыкова была "Запутанное дело"; написана она и проще, и остроумнее, и в ней уже начинает скользить незаурядное дарование автора.

Вскоре тут же литературной деятельности Салтыкова был положен предел на очень многие годы. Грянула революция 1848 г., пронеслась искрою по всей Западной Европе и всколыхнула до того непоколебимые престолы немецких государей... Помимо суда над несчастными петрашевцами, назначена была особенная комиссия под председательством Бутурлина, чтобы розыскать, не скрываются ли где-нибудь в России задатки пагубных учений, охвативших Европу. Комиссия обратила внимание на обе повести, написанные Салтыковым, и отметила их как неблагонамеренные, а Бутурлин, при встрече с военным министром князем Чернышевым, вскользь заметил, что в его канцелярии находится в лице Салтыкова чиновник вольного образа мыслей. Дело обещало кончиться пустяками, выговором, не больше, но как раз в это время Салтыков захворал и подал князю Чернышеву прошение об увольнении его в отпуск в деревню для лечения. Чернышев при приеме прошения вспомнил предупреждение Бутурлина относительно Салтыкова и заблагоразсудил доложить о преступном образе мыслей своего подчиненного государю, а последний положил резолюцию - выслать Салтыкова в Вятку. Салтыков был призван к министру, и ему была объявлена высочайшая резолюция, гласившая, что его "за распространение идей, потрясших Европу, следовало бы отдать в солдаты, но, снисходя к носимому им имени и к молодости лет, государь повелеть соизволил выслать его в Вятку на службу, под непосредственное наблюдение губернатора"; по выслушании этого решения преступник прямо из министерства был отвезен на адмиралтейскую гауптвахту, а через два дня отправлен с жандармами на место высылки.

Вятским губернатором был в то время Середа, прямо в дом которого и привезен был жандармами Салтыков; но губернатор не вышел к нему, а отправил к полициймейстеру, который и принял вновь прибывшого под росписку. Середа вскоре причислил Салтыкова в штат чиновников губернского правления, что показалось последнему очень обидным, и он обратился к вице-губернатору, бывшему также лицеисту, за советом, что ему делать. Вице-губернатор посоветовал своему однокашнику не ходить вовсе к должности - и не прошло и месяца, как Середа получил разом два письма, одно от бывшого тогда директора хозяйственного департамента Николая А. Милютина, а другое - от известного географа Ханыкова, в которых оба эти влиятельные лица просили обратить внимание на молодого Салтыкова и облегчить его участь; тогда губернатор быстро изменил свои отношения к Салтыкову и сделал своим чиновником особых поручений, а впоследствии - советником губернского правления; на этом месте он оставался до окончания своей ссылки, живя почти безвыездно в Вятке и занимаясь почти исключительно собиранием сведений для подготовлявшагося в то время городового положения.

Жизнь в Вятке тянулась однообразная и безцветная, интеллигентных людей было мало, за исключением нескольких сосланных поляков, с которыми хотя Салтыков и был знаком, но не коротко; жизнь проходила в мало интересной службе и в карточной игре по вечерам; от скуки и следуя общему обыкновению в это время, Салтыков пристрастился-было к употреблению водки. Писать он там и не пробовал; "даже подобной мысли в голову не приходило, - говорил он - до того заедала эта тупая и пошлая среда; я только видел все безобразия провинциальной жизни, но не вдумывался, а как бы впитывал их телом, и только по возвращении в Петербург, когда я снова очутился в литературном кругу, я решился изобразить пережитое в "Губернских Очерках".

. Неоднократно пытались многие хлопотать о переводе Салтыкова в другия губернии, чтобы вызвать его из опротивевшей ему по горло Вятки. Так, ген. Середа, назначенный командиром мещерякского войска, просил о назначении его в оренбургский край, а также случайно проезжавший через Вятку генерал-губернатор Восточной Сибири, Муравьев (впоследствии граф Муравьев-Амурский), познакомившись с Салтыковым, принял в нем участие и просил у государя о назначении его в число состоявших при нем чиновников, но в ответ на эти ходатайства получался короткий ответ: "рано". Так наступила русско-турецкая война 1854--55 г., военные силы России вскоре истощились и потребовалось свежее подкрепление со стороны населения; везде стали создаваться губернския ополчения и дело дошло и до вятской губернии, а так как в ней мало было видных помещиков и дворян, то для принятия команды над вятским ополчением был прислан генерал-адъютант Ланской, женатый на вдове поэта Пушкина. Салтыков познакомился с Ланскими и часто бывал у них в доме; вскоре император Николай умер, пошли перемены в министрах, и брат Ланского сделан был министром внутренних дел; тогда Ланской из Вятки написал брату-министру письмо, в котором просил ходатайствовать у царя за Салтыкова, и в ответ на это немедленно последовало высочайшее распоряжение о снятии с Салтыкова полицейского надзора и позволении ехать ему из Вятки куда он пожелает. Он в ноябре 1855 г. прямо поехал в Петербург и попал туда как раз в благодатную эпоху того оживления, которое внесло в мертвую русскую жизнь новое царствование; он снова возобновил старые литературные связи и кроме того поступил на службу чиновником особых поручений при министре Ланском.

пор считала М. Е--ча своим любимым сыном, то она очень разсердилась и в наказание убавила, вместо того, чтобы прибавить, субсидию, присылаемую на прожитие из дома. Жалованье по должности было далеко недостаточно, чтобы жить сносно в Петербурге вдвоем, и нужда заставила Салтыкова снова приняться за литературную работу. Кто-то из знакомых предложил поместить начало "Губернских Очерков" в начинавшемся тогда "Русском Вестнике" и взялся быть посредником между автором и Катковым; Катков того времени, как известно, был не тот страшный бука, каким мы его знаем теперь; он тогда был в либеральном лагере и, усмотрев великия достоинства литературного дебютанта в обличительном духе, охотно стал печатать его рассказы в своем журнале.

В нашу задачу не входит следить за постепенными появлением многочисленных сочинений Салтыкова; это сделают современем гораздо лучше нас и обстоятельнее будущие библиографы и биографы Салтыкова; цель наших заметок сообщить только то, что нам удалось слышать от самого Салтыкова о его жизни в тех отрывистых беседах, которые нам довелось иметь с ним. Засвидетельствуем только, как современники, что с самого появления "Губернских Очерков" репутация его; как первоклассного писателя и сатирика, была сделана, и успех его среди читающей публики не только не уменьшался, а постепенно рос до самой его смерти.

Через некоторое время он был назначен вице-губернатором в Рязань, и известно, что при этом назначении Александр II выразился; "я рад этому и желаю, чтобы Салтыков и на службе действовал в том же духе, как он пишет". Губернатором в Рязани был тогда Муравьев, старший сын гр. Муравьева-Виленского, человек жестокий и страшный самодур; между ним и Салтыковым тотчас же начались безпрерывные столкновения и установились самые невозможные отношения, кончившияся тем, что через два года Салтыков должен был переменить место. Разсказывается по этому поводу следующий анекдот. Когда Муравьев-отец спросил министра Ланского, получит ли его сын, рязанский губернатор, какую нибудь царскую награду по случаю Пасхи, то министр ответил: "о! как же, поздравьте его: в награду мы убираем от него Салтыкова в Тверь". В Тверь Салтыков был переведен тоже вице-губернатором; тут он нашел всю обстановку гораздо симпатичнее, чем в Рязани: тверское общество слыло тогда передовым, дворянство заключало в своем кругу много образованных людей, а предводителем был известный А. М. Унковский, один из благороднейших и безукоризненнейших деятелей той эпохи, с которым Салтыкова с тех пор связывала самая тесная и искренняя дружба; смело можно сказать, что он был и оставался до конца самым близким человеком к Салтыкову. Тверским губернатором был Баранов, человек не особенно далекий, но очень добрый и ничем не перечивший, а скорее сочувствовавший либеральным стремлениям дворянства.

изредка приезжал инспектировать еще Николай Павлович; ради этой традиции, в бытность там Салтыкова, приехал как-то и император Александр II и остановился во дворце, некогда выстроенном для принца Ольденбургского. К обеденному царскому столу раз удостоился быть приглашенным и Салтыкове обедало всего человек около 40; кроме царя тут были великие князья Константин и Михаил, а из тверских обывателей - губернатор, предводитель дворянства и Салтыков, как вице-губернатор; перед обедом гр. Адлерберг подвел Салтыкова к царю и представил, и царь спросил только у него, откуда он родом и давно ли служит в Твери. А после обеда подошел к Салтыкову один из свитских и сказал, что великий князь Константин Николаевич желает с ним познакомиться и для этого указал ему в корридоре у окна место, где просил подождать, когда великий князь откланяется у царя и пройдет мимо. Вскоре действительно великий князь вышел и прямо подошел к Салтыкову с Вопросом: "как ваша фамилия?", а потом надел пенснэ и, осмотрев с головы до пяток, шаркнул ногой и с словами "честь имею кланяться", молодцевато удалился. Салтыков передавал эту сцену с удивительным юмором.

Служба скоро надоела Салтыкову, и он, пробывши в Твери около 2-х лет, вышел в 1861 году в отставку и переехал в Петербург, чтобы посвятить свои силы исключительно литературе, и именно " ", где тогда

большим влиянием на журнал пользовался Чернышевский; Салтыков не отрицал, что и он многим обязан в своем развитии Чернышевскому. Но и литература его не удержала надолго, и через два года он снова едет на службу, на этот раз председателем казенной палаты в Пензу, после Пензы переходит в Тулу, и наконец, снова в Рязань, все на то же председательское место.

Между своим переходом из Тулы на службу в Рязань Салтыков приезжал в Петербург. Это было, кажется, в 1869 году, и тогда у Некрасова зародилась мысль взять в аренду "Отечественные Записки". поставить его на должную высоту, а что им надо пригласить третье лицо, знакомое с земскими и бытовыми вопросами, и указал, как на такое подходящее лицо, на Г. З. Елисеева. Елисееву послали записку, но когда тот явился и узнал в чем дело, то напрямик объявил, что он с таким подлецом, как Краевский, в соглашение входить ни за что не будет, и, надев шапку, удалился с совещания. Так предприятие и не состоялось, и Салтыков, не имея средств к существованию, снова должен был обратиться к службе и принял место в Рязани.

Но усидеть ему долго там не пришлось; продолжая писать и печатать, он неизбежно должен был навлекать на себя косые взгляды высшого правительства, которому не могла нравиться такая сатирическая деятельность председателя казенной палаты - и Александр II, желавший лет 10 назад, чтобы Салтыков применял свои литературные воззрения на государственной службе, теперь нашел его двойственную деятельность неудобною и, по личному желанию царя, Салтыков был уволен в отставку, причем однакоже был награжден чином действительного статского советника и ежегодною пенсиею в 1,000 руб. Благодаря этому обстоятельству, навсегда закончилась чиновная карьера Салтыкова, и он мог остальную часть своей жизни посвятить исключительно литературе, где он, конечно, неизмеримо больше принес пользы обществу, чем своими административными талантами.

Вернувшись в Петербург с тем, чтобы поселиться в нем навсегда, Салтыков застал уже "Записки" в аренде у Некрасова и Елисеева и тотчас же напомнил первому его обещание принять и его на равных правах в соредакторы; но Некрасов сначала отказал, потому что журнал шел небойко и не мог вынести расхода на трех редакторов. Тогда Салтыков вступил в "Отечественные Записки" в качестве простого сотрудника, но так как вскоре успех журнала стал расти, и главное, благодаря ежемесячно являвшимся статьям Салтыкова, то, по истечении года, Некрасов нашел полезным сделать его третьим равноправным редактором и таким образом обезпечить журнал его постоянным сотрудничеством. С этого времени материальное состояние нашего сатирика стало быстро улучшаться, потому что журнал постепенно приобретал большее распространение и наконец стал давать отличный дивиденд своим редакторам; это финансовое улучшение тем более было кстати, что у Салтыкова, так долго жившого бездетным, в 1872 году родился сын Константин, а спустя год - дочь Елизавета.

Все шло хорошо до 1875 года; здоровьем он пользовался хорошим и вел ту безалаберную жизнь, которая была тогда в обычае у петербургских литераторов и открыто была в противоречия всем правилам гигиены; днем сидел за работой, а вечера проводил за карточным столом, много пил вина и поздно ложился спать. В декабре 1874 года умерла в тверской губернии его мать и он поехал на похороны; зима была лютая, в поездке он простудился и положил начало той болезни, которая так жестоко отравила все его последующее существование. Вскоре но возвращении в Петербург, у него открылся сильный ревматизм суставов, осложненный воспалением сердца; болезнь приняла такой оборот, что долго боялись за его жизнь - и в конц L апреля его прямо с постели врачи отправили в Баден-Баден. До этого разу Салтыков за границей не бывал. В Баден-Бадене он поправился довольно быстро, так что осенью переехал в Париж, на зиму в Ниццу, а весной вернулся в Петербург, но вернулся уже с резкою болезнью сердца, сделавшей его инвалидом на всю остальную жизнь. Помимо жестокого и не прекращавшагося с тех пор кашля и болезненных ощущений со стороны сердца, у него постепенно все более и более развивалось множество разнообразных нервных припадков, которые сделали его очень мнительным и заставляли безпрестанно прибегать к медицинской помощи; он сам нередко говаривал, что страсть к лечению его деморализирует, и все-таки продолжал глотать массу лекарств.

Литературная слава его продолжала расти и крепнуть и болезнь нисколько не отзывалась на его творческой способности и плодовитости; после смерти Некрасова, с 1878 года он стал во главе триумвирата, заведывавшого изданием "Отечественных Записок" делам печати, которые с каждым годом делались все тяжелее и неприятнее. Жизнь он вел очень замкнутую, изредка ездил в итальянскую оперу, да в два - три знакомых дома, где всегда для него устраивалась карточная партия. Так шло до февраля 1884 г., когда вышло запрещение "Отечественных Записок", поразившее Салтыкова своею неожиданностью; для характеристики отношений правительства к первоклассному русскому таланту может служить то, что главное управление не сочло даже нужным уведомить Салтыкова о запрещении издаваемого им журнала и он узнал о нем от одного приятеля, прочитавшого известное "сообщение" в "Правительственном Вестнике", и забежавшого выразить редактору свое соболезнование. Удар для Салтыкова, понятно, был весьма чувствителен, потому что сразу лишал его столь дорогого ему и привычного занятия по редижированию издания, и кроме того значительно урезывал его материальные средства; но еще более чувствительное разочарование нанесло отношение к нему общества: не только он не нашел в нем никаких признаков сочувствия, каких в праве был ожидать, но весьма многие из его некогда страстных поклонников стали теперь видимо сторониться от него, как от зачумленного. До ушей его дошло между прочим и такое развенчание его деятельности, каким ознаменовала себя некогда столь либеральная Тверь: в этом городе несколько лет назад земство устроило местный музей и вскоре после открытия решило поставить в его зале бюст Салтыкова, как знаменитого уроженца тверской губернии, как её гордость и славу - и бюст был выставлен до тех пор, пока правительственная кара не постигла "Отечественных Записок"; но лишь только гроза разразилась над головой Салтыкова, тотчас же председатель тверской палаты, Жизневский (не раз до того выражавший лично сатирику свое восторженное поклонение перед его талантом) предложил комитету, управлявшему музеем, убрать бюст, как изображение лица неблагонамеренного, и хранить его на чердаке.

Таков был приговор родной губернии, а если большинство остального общества и не отнеслось к Салтыкову столь же демонстративно враждебно, то проявило такое полнейшее равнодушие к грубому прекращению его деятельности, что все это подняло много горечи в душе писателя и окончательно подорвало его силы. Смущало его и то, что талант его продолжал проситься наружу императивно, и он не мог зачесть себя в число писателей, уже покончивших с своею деятельностью; обличительная сатирическая струна звучала еще так громко и чутко, что он не мог не писать, но мысль, - где печатать впредь свои произведения, ставила его в большое затруднение. Он был дружен с давних пор с Юрьевым, редактором "Русской Мысли", а потому охотнее всего желал участвовать в этом журнале и первое "Пестрое письмо" послал к Юрьеву, но московская цензура, просмотрев статью, не согласилась на её печатание; тогда Салтыков по получении обратно статьи, предложил Стасюлевичу попытать, не будет ли петербургская цензура менее придирчива, и действительно "Пестрое письмо" "Вестника Европы", а за ним столь же благополучно прошла и вся серия "Пестрых писем". Кроме того в эту же зиму Салтыков напечатал еще несколько сказок в "Русских Ведомостях" и в "Неделе", "Коняга", "Неумытый Трезор" и большинство "Пестрых писем" могут быть причислены к лучшим его произведениям, а потому никак нельзя было ожидать, что это были его лебединые песни.

А между тем, к весне 1885 г. ему вдруг стало хуже: стали сначала безпокоить боли в глазах, не связанные ни с каким очевидным поражением глазного аппарата, а между тем боли эти лишали его возможности читать, затем появилось дрожание рук, так что почерк его стал неузнаваем, и даже простое писание сделалось для него весьма затруднительным; и не будучи в состоянии отдаваться двум любимым своим занятиям - чтению и писательству - он, понятно, стал еще более раздражительным и меланхоличным, ожидая, что все это признаки приближающейся смерти. Врачи находили полезным разсеять его слитком сосредоточенное на своем здоровье внимание поездкою за границу, но так как он для своего развлечения ни за что бы не оставил России, то они прибегли к такой уловке; детям его вначале было прописано провести лето с матерью в Гапсале, теперь же этот план был переделан и им назначено было брать сначала железно-грязные ванны в Эльстере, а потом купаться в море, а при этом плане и М. Е., чтобы не оставаться все лето одному в Петербурге, должен был тоже ехать за границу. Оно так и случилось, но и тут он, отправив семью в конце мая, сам насилу собрался выехать в конце июня.

III.

Я намерен остановиться несколько дальше на этой поездке, чтобы по возможности подробно передать все, что осталось у меня в памяти от моих частых встреч с М. Е. и бесед, имевших место за эту его последнюю поездку. Я жил в это время в Висбадене и часто с ним переписывался, и из писем видел, что у него сильное желание приехать также в Висбаден и пожить со мною вместе: в его план входило приехать к семье в Эльстер к концу её лечения, переехать с нею в Висбаден и потом, отпустив ее к морю, самому остаться на некоторое время в этом городе. По мере того, как приближалось наше свидание, я видел со страхом, что ему делается все хуже я хуже: уже последния письма из Петербурга были писаны им сильно дрожащим и изменившимся почерком, а из Эльстера я стал получать коротенькия записки, написанные так, что с трудом можно было разобрать, с безпрестанным пропуском букв в словах, и исполненные самыми отчаянными жалобами на свое состояние. В одном из этих писем он извещал, что 10-го июля приедет с семьей в Висбаден, и просил задержать для него на две недели комнаты в пансионе, где он прежде живал - и действительно, в означенный день, поздно вечером, он приехал. Когда на завтра утром я пришел навестить его, то только потому не удивился перемене, происшедшей в нем за два года, со времени нашего последняго свиданья, что письмами был приготовлен к самому худшему. Наружно он заметно похудел, и лицо его стало бледно-желтым; при маем входе он встал мне навстречу, подал мне руку, но потом тотчас же в каком-то нервном изнеможении опустился на стул и закрыл лицо рукою - и так просидели мы молча с пол-минуты; когда же, наконец, на мои распросы, он заговорил, то меня поразило в его речи свойство, прежде ей неприсущее, а именно какое-то бормотанье, неясное произношение слов. Вскоре, начав рассказывать о своих приключениях во время путешествия он оживился, хотя живость эта была раздражительная, и, отвечая ему, надо было быть крайне осторожным, чтобы как нибудь, словом невпопад или противоречием, не усилить эту раздражительность. Он жаловался на все: на железные дороги, на отели, на извощиков но больше всего доставалось врачам, выславшим его за границу. Затем зашел разговор о здоровье и, так как время подошло в обеду, то мы, условившись, что я на следующее утро зайду его посмотреть, разстались.

ни одного органа нормального, и во истину приходилось удивляться его живучести: сложный сердечный порок, стародавний бронхит, заставлявший подозревать расширение дыхательных ветвей, хроническое поражение печени и почек, частые кишечные катарры и т, п. - все это выражалось еще яснее, чем прежде, но теперь отступило на второй план; на первый же выступал ряд явлений, свидетельствовавших о поражении мозгового существа, а именно - заметное ослабление памяти относительно того, что делалось вокруг него за последние дни, решительная невозможность сосредоточиться на своей творческой работе и что нибудь написать, сильное подергивание рук и мышц лицевых, раздражительность, бывшая, правда, всегда, но теперь переходившая все границы и т. д. Разговоры его большею частью вращались около его болезни, около описания своих болезненных ощущений, и отвлечь его на другия темы составляло не малого труда, а если это удавалось, то по прежнему приходилось нередко удивляться оригинальности и остроумию этого ума, его изощренности схватывать смешные стороны предмета и возводить их до гротеска. Нередко бывало, что, разговорившись, он начинал увлекаться своим расказом, острить, лицо его оживлялось, как вдруг в самом пылу увлечения он вдруг останавливался, говоря: "ну вот, меня снова начинает "душить " или "дергать", и тотчас же впадал снова в свое мрачное настроение. Не смотря на то, что он высказывал постоянно полную безнадежность в своем поправлении, он неотступно самым жалостливым голосом просил что нибудь ему выписать и. ругая безплодность лекарств, целый день принимал в известные часы то ложку микстуры, то капли, то порошки, и ужасно боялся, как бы не перепутать и не пропустить время приема. Все мои старания ограничить его в этом постоянном глотании лекарств были напрасны, и на все мои уговоры приостановить хоть на несколько дней то или другое из них, он обыкновенно умолял: "ах, нет, пожалуйста, не отнимайте у меня, ведь я чувствую, что оно мне помогает". И приходилось уступать ему.

Все это время больше всего его угнетало то, что он не мог написать задуманную им сказку "Богатыри"; каждый день садился он к письменному столу, писал несколько строк, но тотчас же зачеркивал; он жаловался, что не может подбирать выражений для своей мысли, хотя скелет сказки лежал совсем, готовый в голове; сущность её он передавал приблизительно в следующем виде: "Родился богатырь, здоровенный, голос как труба, растет в люльке не по дням, а по часам, и все ждут с радостной надеждою, что из него выйдет, когда он выростет? Вот уж он вышел из люльки, и все растет и здоровеет, подрос так, что пора бы уж ему из дому на вольный воздух, а он все сидит и только растет, да изумляет свою семью страшной силой. Наконец, однажды он встал, потянулся и вышел из дому, родные и знакомые следовали за ним вдали с смутным трепетом радостной надежды, повторяя себе: "идет, идет богатырь! ну, что он теперь натворить?" Богатырь прямо пошел в близь лежащий лес, идет, играючи: выворачивает огромные деревья, а толпа, следующая сзади* дивится силе и говорит: "ну, что-то дальше будет?" а богатырь дошел до огромного дупла, остановился, посмотрел внутрь, залез в него, свернулся калачиком и уснул. Долго стояла толпа вокруг дупла в благоговейном ожидании, что сон этот будет непродолжителен и говорила, всем: "тише, тише, спит богатырь, не будите". Однако, простоявши так не малое время и видя, что богатырь но просыпается, разошлись по своим делам, говоря шепотом: "тише, тише, не будите, спит богатырь". Пришли вечеромъ* смотрят, все спит богатырь, и храп его стоит по лесу* пришли на завтра - тоже самое, да так он и спит по сие время. "Кроме этой сказки ему хотелось написать для "Русских Ведомостей" еще две сказки - "Солнце и свиньи" и "Забытая балалайка", в которой он хотел представить И. С. Аксакова - но обе эти сказки еще не были им достаточно обдуманы.

Между тем приближалось время отъезда семьи Салтыкова к французским морским купаньям в Ронане; сам же он находился в колебании, вернуться ли ему прямо в Петербург из Висбадена, или же остаться с нами на некоторое время. Состояние его было таково, что пустить его в Россию одного было бы очень рисковано, он мог не только захворать, но умереть дорогою, что он сам, очевидно, понимал; даже оставить его одного в каком-нибудь из висбаденских отелей я находил не безопасным в виду его крайней слабости и психического угнетения. К счастию, в пансионе, где мы жили, очистились как раз подле нас две хорошенькия комнаты - и я предложил ему занять их, с тем, чтобы жить с нами одним хозяйством, вместе обедать и ужинать. Он ухватился за это предложение с великою радостью, хотя не без оговорок, что он нам надоест, что не даст спать по ночам своим жестоким кашлем и т. д. - и в тот день, как уехала его семья, он, проводив ее, прямо с железной дороги приехал на новоселье.

IV.

Жизнь наша сначала пошла так прекрасно, что мы с женою не могли нарадоваться, ибо, признаюсь откровенно, что трусили не мало этого сожительства, зная болезненную раздражительность и резкую нетерпимость Салтыкова. Но то-ли прекращение вечных препирательств с женой и детьми, а вместо того, наш внимательный уход за ним, то-ли ему действительно это время стало немного по легче, но только на него нашел, как говорится, "тихий час", он стал чрезвычайно кроток и благодушен. И тут, ближе вглядываясь в этого человека, можно было легко заметить, что столь щедро одарившая его природа дала ему и прекрасное сердце и весьма деликатную нравственную организацию, и только продолжительная болезнь, да семейные невзгоды сделали то, что на фоне Головлевской наследственности развился такой дикий и грубый человек, каким представлялся Салтыков для лиц, мало его знавших. Для нас он не только не был грубым человеком, а агнцем доброты и кротости, в высшей степени деликатным во всех отношениях и горячо благодарным нам за дружеский уход, которым мы старались его окружить.

ней приладился. Утрами я заходил к нему, всякий раз выслушивал его жалобы на различные болезненные припадки, старался его успокоить и непременно каждый день подвергал его медицинскому осмотру, так как заметил, что он дает большое значение такой внимательности к себе и очень ценит ее, и, покончив с этой статьей, пытался развлечь его политическими новостями дня; он сам аккуратно пробегал несколько русских газет и, кроме того, Temps и Figaro. мог, вследствие страшной своей одышки, подниматься на крутую гору, где находилась квартира графа. К половине 1-го часа он приходил к нам, и мы тотчас же садились втроем обедать. Елъ он чрезвычайно умеренно, и так как мы с хозяйкой пансиона условились, чтобы она почаще давала нам дичь, которую он любил, то он обыкновенна оставался доволен нашим простым и безискуственным столом. В 3 часа он уходил к себе отдохнуть, а в 5-м часу шел в курзал на музыку, возвращался к себе, читал и в 7-м часу, когда мы приходили с нашей прогулки, шел к нам, мы ужинали вместе и беседовали до 9 или 9 1/2

Эта тихая, правильная жизнь нередко разнообразилась визитами к нам кое-кого из знакомых, заезжавших в Висбадень по дороге, или чтобы посоветоваться со мною, или просто повидаться. Так, дня три пожил покойный поэт Надсон, которого я устроил в нашем же пансионе, в двух комнатах между своими и салтыковскими; заезжали М. М. Стасюлевич, Ядринцев, сенатор А. и другие. С мала знакомыми или вовсе незнакомыми лицами М. Е. обходился не только сдержанно, но резко, большею частью угрюма молчал, чем приводил в немалое смущение и даже трепет наших гостей, хотя мы всегда старались оставлять у себя на обед или ужин только людей, более или менее симпатичных ему по уму и взглядам. На покойного Надсона он нагнал такой страх, что тот после отъезда, в письмах ко мне, прося передать поклон М. Е--чу, прибавлял: "если только это его не разсердит". В числе моих хороших знакомых жил тогда граф П. - Б., который посещал нас довольно часто; это был старый холостяк, образованный и очень богатый аристократ, относившийся с большим почтением к Салтыкову; чтобы поразнообразить для Салтыкова наш, довольно в сущности однообразный стол, я попросил графа П. задать нам тонкий обед, пригласив мою жену, меня и его, а чтобы еще скрасить этот фестиваль для Салтыкова, но жертвовать несколько сот в пользу литературного фонда, в котором М. Е. принимал всегда самое горячее участие. Обед был устроен на славу, а когда в заключение за дессертом хозяин поднес Салтыкову, помнится, 1,000 рублей для внесения от имени неизвестного в литературный фонд, то М. Е. был совсем растроган. После обеда он вскоре ушел домой; мы же оставались в гостях еще довольно долго, и когда сделали несколько шагов, то очень удивились, увидев в подъезжавшей "конке" М. Е., стоявшого на ногах и усиленно махавшого нам руками; поровнявшись с нами, он остановил вагон, продолжая меня подзывать, а когда я подошел, заговорил взволновано и торопливо: "Этакая чертовщина! Вздумал я прокатиться на конке, а кошелек или потерял, или оставил дома, расплатиться не чем, и сойти потому не могу; вот уж 3-й раз объезжаю кругом всего города, и кондуктор, должно быть, считает меня или за сумасшедшого или за жулика и начинает посматривать на меня подозрительно. Какое счастье, что я вас встретил, а то я, чтобы не проездить до ночи, подумывал отдать в залог часы! - И то уж наездил на себя уйму денег". Я дал ему денег, и он покатил заканчивать свою 3-ю поездку по Висбадену.

ревматизма; Анненков же был давно постоянным жителем Баден-Бадена и в описываемый нами год, узнав, что Салтыков не может по болезни навестить его, прислал телеграмму, что выезжает сам на свидание в Висбаден в день депеши. Получив это известие, М. Е. пришел ко мне утром, не столько обрадованный ожидаемой встречей, сколько, по своей нервозности, раздраженный внезапностью и близостью её. "Ну, зачем он едет? - говорил он - он едва ноги волочит, еще недавно после удара совсем не мог ходить и говорить, я тоже вот в каком положении - ну, какое может быть между нами свидание? еще, пожалуй, оба издохнем тут на ваших руках! А все-таки мне надо встретить гостя на железной дороге; скажите, когда приходит поезд из Бадена?" По справке оказалось, что приехать Анненков может скорее всего в 3 часу дня, а потому надо ехать на станцию тотчас после нашего обеда, и я, чтобы облегчить М. Е. розыск приехавшого, настоял, что поеду вместе с ним. Так мы и сделали, но к нашему разочарованию, на прибывшем поезде Анненкова не оказалось, и я объяснил себе это, что он как нибудь пропустил поезд в Майнце, где ему надлежало переменить вагон и что, вероятно, приедет с следующим, приходившим через час, а потому уговорил Салтыкова прождать этот час на станции. Приходит следующий поезд, я самым тщательным образом обшарил все вагоны, но Анненкова и тут не было, и мы не без недоумения и не без досады вернулись домой. Каково же было мое удивление, когда часа через два, возвращаясь с прогулки с женой, я увидал, что на балконе нашего дома Салтыков стоит с Анненковым и беседует. М. Ев. тотчас же вышел мне на встречу в корридор и торопливым шепотом стал говорить: "Ну, хорош же Анненков, вот так развалина! пропустил в Майнце поезд и приехал на извощике, потерял свой багаж, и лучше всего то, что я вскоре после вашего ухода выхожу случайно на балкон и вижу, что Анненков на противоположной стороне улицы смотрит номер дома; я ему кричу: - "П. В.! я здесь, идите сюда!" а он, представьте себе, мне отвечает: "нет, мне сказали нечетный номер, а у вас какой? кажется, четный!" и не идет, насилу я его урезонил, что все время жил в No 8, а не в нечетном номере; я стою на балконе и уговариваю, а он стоит внизу перед входом и все мне не верит и упирается. Вот так гость!"

он обратился в дряхлого старика, говорил медленно, с запинкой и, под влиянием бывшого размягчения мозга, очевидно не вполне отчетливо относился и к лицам, и к месту, и ко всему, с ним происходившему. Салтыков казался перед ним молодым и бодрым человеком, и он, словно почувствовав это свое телесное превосходство, заметно подбодрился и с необычною ему внимательностью и молодцоватостью заботился обо всех мелочах, чтобы сделать пребывание Анненкову у нас приятным и удобным; например, входя во все распоряжения, чтобы хорошо угостить его, и узнав, что Анненков любит рейнвейн, сам отправился и купил бутылку вина потоньше. Сначала под влиянием дорожного утомления и приключений Анненков был шибко не в духе, старался, но безуспешно, объяснить, как пропустил поезд в Майнце и постоянно ругал немецкого извощика, взявшого с него до Висбадена, по его мнению, черезчур дорого, а именно 12 марок, но потом он понемногу успокоился, на лице его появилась добрая улыбка, и речь стала связнее и последовательнее. За ужином он и еще разошелся, чем я и воспользовался, чтобы спросить у него, в каком положении стоит у него дело по разбору бумаг и писем покойного И. С. Тургенева, которое М-е Виардо поручила ему? "Помилуйте", отвечал Анненков, "в таком ли состоянии я теперь, чтобы заниматься подобной обширной и ответственной работой! Писем и бумаг после Тургенева остались груды, и много интересного; но только что я приступил к разсортировке их, как захворал и вынужден был отказаться от предложения Виардо".

Салтыков был весел и очень любезен по отношению к гостю, так что ужин шел очень оживленно и, по окончании его, мы, не вставая из-за стола, продолжали свою беседу, пока неожиданно не явился новый гость - один военный генерал, проживавший тогда в Висбадене и которого M. E. не долюбливал; и, как я заметил уже раньше, приход этого, в сущности весьма хорошого человека, но не причастного к литературе, вызывал всегда у него резкую перемену тона и усиленные подергивания. Так было и на этот раз: М. Е. сразу сделался сух и угрюм, и судороги в мыщцах лица, головы и всего туловища приняли такие размеры, что на него больно было смотреть; разговор тотчас перешел на военные темы, генерал и Анненков начали рассказывать разные военные анекдоты, Салтыков сосредоточенно молчал и едва держался на стуле от чрезмерных подергиваний, как вдруг я, с безпокойством следивший за этим редким по силе припадком, увидел, что судороги сразу прекратились, голова М. Е. склонилась на грудь - и этот внезапный переход до того меня поразил, что моею первою мыслью было, уж не умер ли он или, по малой мере, не впал ли в глубокий обморок, тем более, что не смотря на все старание уловить дыхательные движения, я их подметить не мог. Я машинально взглянул на жену, она смотрела на меня тревожно и вопросительно, а генерал монотонно продолжал тянуть какой-то бесконечный рассказ из жизни великого князя Константина Павловича и вместе с Анненковым не замечал нашей тревоги. Так прошло с минуту, и я уж собирался взять М. Е. за руку и пощупать его пульс, как вдруг из груди его вырвался чуть слышный храп, и я убедился, что он просто задремал от усталости проведенного дня и убаюканный военными анекдотами. Через несколько минут он открыл глаза, смущенно оглядел нас и, убедившись, что мы не обращаем на него внимания, дослушал спокойно рассказ и, по окончании его, встал со словами: "а ведь уж половина дня - так и больным людям пора и на покой, а особенно вам, П. В., после ваших дорожных приключений;" и когда я их провожал по спальням, он мне шепнул: "простите, пожалуйста, а я ведь вздремнул самым безсовестнейшим образом; очень уж допекли меня гости наши своими казарменными рассказами".

Утром Салтыков получил из Баден-Бадена депешу от Анненковой, в которой та спрашивает, где её муж и что с ним сталось, так как взятый им с собою багаж возвращен назад из Майнца, а о нем самом нет ни слуха, ни духа; ответ был послан самый успокоительный. Вплоть до обеда М. Е. занимал гостя, передавал ему разные петербургския литературные новости, гость молча сидел и слушал, по временам давая вопросы, нередко детски нелепые и явно показывавшие, что для этого ревностного бытописателя русской литературы еще недавно столь жизненные интересы потеряли смысл и значение и что болезнь лишила его памяти, и он почти автоматически выслушивал жалобы Салтыкова на современное положение литературы.

Я несколько раз заходил к ним на выручку Салтыкова, боясь, чтобы такая безтолковая беседа не утомила его, но он с удивительным терпением и кротостью исполнял свою роль хозяина и не раздражался невпопадными вопросами собеседника; видимо, сострадание к болезненному положению последняго, уважение к его старым заслугам, и наконец, всегдашняя незлобивость Анненкова на этот раз совсем обезоружила обыкновенно вспыльчивого, как вулкан, сатирика. В один из моих забегов, я застал, как Салтыков подробно рассказывал гостю об успехе "И кто же ее издает? спросил Анненков. - Лавров! - А, вот как: значит, правительство его простило, и позволило ему вернуться в Россию, - самым апатичным тоном произнес Анненков, даже не изумившись нисколько такому предполагаемому им превращению в судьбе известного социалиста. Но Салтыков и тут справился с собой и, только бросив на меня знаменательный взгляд, продолжал ровным голосом: "Да что вы, П. В.? как же это можно? Лавров, про которого я вам говори", совсем другой". - Беседа продолжалась за обедом, после которого мы с Салтыковым проводили Анненкова на железную дорогу и усадили в вагон. - "Ну, слава Богу, все обошлось благополучно,- говорил мне Салтыков, возвращаясь домой; - угостили мы его на славу и вы, пожалуйста, поблагодарите хозяев пансиона за обед; он все выхвалял мне - и обед, и вино, и ваши сигары, а он по всем этим частям дока: и сам всегда любил поесть, и любил других угостить, даже, бывало, на чужих обедах хлопотал больше хозяев по части угощения присутствовавших, так что в Петербурге кто-то остроумно я верно прозвал его гостеприимным гостем".

Когда не было у нас гостей, мы проводили время с М. Е. в мирных беседах. Любимой и постоянной темой его были его болезнь и многоразличные его болезненные ощущения; но я старался его от них отвлекать, переводя разговор за литературу, явления общественной жизни и т. п. предметы, Человек он был чрезвычайно горячий и страстный, в спорах сильно разгорячался, начинал говорить с окриком, но ни разу не помню, чтобы спор у него переходил, что в наших нравах, в личности, и готов был сейчас же согласиться с доводами противника, если находил их убедительными. Иногда такой конец спора у него выходил очень оригинально и даже поражал своей быстротой; например, как-то мы заспорили о даровитости и нравственных достоинствах еврейской расы; он нападал на евреев, я защищал их, доказывал, что евреи способны выставить крупных деятелей не только в банкирской и ремесленной сфере, но и в ученой, называл имена известных мыслителей и ученых и т. д. - "Да, знаете ли? - загремел М. Е., - мне уж до крайности противна в них - эта операция обрезания, которой они калечат своих детей". - Ну, а я, вообразите, наооборот, великий партизан с медицинской точки зрения этой операции, - отвечал я; - на своих наблюдениях я убедился, что между евреями неизмеримо реже встречаются онанисты, чем между русскими детьми, и отчасти приписываю это той самой операции, на которую вы нападаете, и на этом основании нередко настаиваю на этой операции в русских семьях"; и затем пояснил, почему я пришел к такому убеждению, с такими подробностями, которые приводить здесь было бы неуместно. Я не мог удержаться от смеха, когда, вместо всякого ответа, М. Е. вскочил с кресла, стремительно подошел ко мне и серьезно спросил меня: "а как вы думаете, не надо ли нам обрезать Константина (его 13-ти-летний сын?)".

Вообще же до споров у нас доходило редко, и наш разговор носил почти всегда мирный характер. Известно, как он сильно любил литературу и охотно вел речь о ней, в своих приговорах о различных произведениях был очень строг, но с точки зрения своей требовательности безпристрастен, и логически доказывал причины своего неудовлетворения тем или другим модным писателем. Помню раз, как он на меня горячо напал за то, что я отозвался неуважительно о талантах Виктора Гюго и Достоевского, и принудил меня сознаться в опрометчивости моего отзыва; закончил он свою защиту словами: "Как можно: у Достоевского был первостепенный талант, но только он в своих произведениях уродовал его, отдал на служение и восхваление самых уродливых тенденций. У него есть маленький рассказ "Кроткая"; просто плакать хочется, когда его читаешь; таких жемчужин немного во всей европейской литературе". К творчеству Тургенева и гр. Л. Толстого он относился с большим уважением, а о более поздних литературных силах сожалел, что у них чувствуется недостаток серьезного образования, и они творят, слишком полагаясь на вдохновение, на свой талант и не сознавая даже необходимости и пользы большей систематичности и расширения, знаний. Он однажды по этому поводу сказал: "И Тургенев находит тоже, что среди молодежи талантов не мало, но все они грубы, не выполированы, и они меня сильно бранят за то, что я не стараюсь сближаться с ними и влиять на них частыми беседами; даже уговаривают меня открыть для этого журфиксы, и я сам понимаю, что это, пожалуй, следовало бы устроить. Но как? я ведь человек дикий, не общественный, на словах горяч, и выйдет только то, что мы все перессоримся; да и жена моя - дама не литературная; я заведу литературные журфиксы, а она назовет на них своих знакомых, гвардейцев всякого оружия, что же это будет такое?"

но с таким своеобразным оттенком, что его трудно было бы поставить под то или другое шаблонное партийное знамя. В ранней молодости, в конце 40-х годов, он увлекался тогдашними социалистическими теориями, и, принадлежа непосредственно к кружку Буташевича-Петрашевского, не раз посещал какую-то группу этого кружка, в которой для неофитов читались произведения Фурье, Кабе и др., и сам говаривал, что, через 10 лет, по возвращении в Петербург, последовательная и убежденная логика Чернышевского не оставалась на него без влияния, что иногда и выражалось на духе некоторых и гораздо позднейших его произведений; но это слишком мало, чтобы на основании его симпатий к основному источнику происхождения социализма, на оснований его сочувствия к ненормальному и бедственному положению рабочого класса, причислить Салтыкова к социалистам; вся его литературная деятельность в общем, вся его личная жизнь противоречат такому зачислению. Он сам однажды в разговоре так развивал свой взгляд на буржуазию: "Как говорят французы - il y fagots et fagots, так есть буржуазия и буржуазия; я, как сам рабочий человек, не могу не чувствовать уважения к той части западно-европейской буржуазии, которая работает с утра до вечера самым добросовестным образом и честным трудом достигает благосостояния и обезпеченности; она обладает весьма солидными познаниями, и её труды нередко производительны для всего человечества; не могу же я эту буржуазию ставить на одну доску с нашей, с каким нибудь московским фабрикантом, ворочающим миллионами, и который сам не имеет ни малейшого понятия о труде, а всю свою жизнь проводит вечным именинником в кутежах, да в пирах; он даже о технике своего производства не имеет ясных понятий и отнюдь не следит за его усовершенствованием, а ограничивается тем, что нанимает для фабрики англичанина управляющого, платит по 25,000 р. в год, тот ведет все дело, а наш фабрикант только или собирает деньги в кубышку, или спускает их в Кунавино". Я стараюсь употребить в этой передаче подлинные слова Салтыкова, но не ручаюсь, чтобы моя ослабевшая память могла возстановить их в точности.